— Они приедут только через час.
— Ничего, — сказал ты. — Мы походим тут.
Твои близкие были похоронены на этом кладбище; и юношей ты приходил сюда вместе со своими родственниками; первый раз — в день похорон твоей матери, и потом — каждую годовщину ее смерти, и стоял, завороженный мыслью о том, что покоилось в этом склепе, где и для тебя береглось место, береглось с самого дня твоего рождения, и ты в свои шестнадцать лет уже знал, что, не отчаль ты вовремя, ты был бы уже здесь, и в земле распавшиеся элементы твоего тела сливались бы в непристойный симбиоз с остальными представителями твоего рода, и, превратясь в ничто, ты бы на веки вечные включился в нелепый круговорот природы.
У кладбищенской конторы несколько похоронных процессий ждали своей очереди, на лицах читалось выражение апатии, смирения и нетерпения. Машины стояли напротив, рядом с цветочными киосками; капеллан переходил от группы к группе; в каждой группе он пожимал руки и потом сосредоточенно молился над гробом. Никого из бывших учеников Айюсо еще не было. Пока вы ходили по площади, муниципальные служащие договорились с очередным семейством, и когда переговоры закончились, свита из родственников и друзей тронулась в путь.
Процессия неторопливо тянулась по главной аллее, и вы побрели за нею к верхнему кладбищу. По левую сторону аллеи шли ниши, украшенные эпитафиями, надписями, фотографиями, венками. Дорога поднималась все время вверх, и ты мог разглядеть даже могилы у самого подножия холма, окаймленные темной зеленью кипарисов, и совсем вдалеке — море, неспокойное, синее, лебедку и маяк на волнорезе, суда, стоявшие на рейде в ожидании разрешения на разгрузку. Назойливое летнее солнце, казалось, повисло на западе, но сильный, порывистый ветер предвещал ливень. Над крепостью Монтжуик на переменчивом, прозрачном, бесцветном небе то и дело появлялись тучи, точно аванпосты грозного и мрачного войска, занимавшие стратегические позиции. Стремительно пронеслась птица, касаясь крыльями могил, и легко села на фронтон пантеона. Городской шум поднимался сюда из долины, точно натужное пыхтение усталого животного.
Первоначально кладбище было задумано как мирный и сонный провинциальный город, со скверами и аллеями, беседками и дорожками, нишами с прахом бедняков и людей из средних слоев и роскошными пантеонами над могилами буржуа и аристократов. Кладбище было открыто в годы пышного расцвета и роста Барселоны, потому что старое кладбище оказалось мало, и теперь здесь во множестве соседствовали и пестрели, один ярче другого, самые разные произведения всевозможных архитектурных направлений и декоративных стилей: могильные плиты, увенчанные крестами, венками, гирляндами, скорбящие богоматери и архангелы; мраморные мавзолеи, созданные под впечатлением какого-нибудь средневекового захоронения; неоготические часовни с цветными витражами; апсиды и нефы, тщательно воспроизведенные в уменьшенных размерах; греческие храмы — точная копия афинского Парфенона; причудливые, в египетском стиле сооружения со сфинксами, колоссами, колесницами и саркофагами, будто сделанными специально для представления «Аиды», — все это вставало перед глазами попавшего сюда, словно кладбищенское обобщение и продолжение приключений тех, кто лежал тут — знатные имена, выведенные особой, готической каталонской вязью, — знаменитости, торговцы, банкиры, промышленники, разбогатевшие на Кубе и Филиппинах, сторонники автономии и защитники экономического протекционизма, крепкая каста буржуазии (позднее облагородившейся), столпы и фундамент биржи, текстильной промышленности и торговли с заморскими странами, твоя каста (да, твоя), несмотря на все твои потуги оторваться от нее, если только (или это опять бесполезное непокорство?) ты решительно не взглянешь в лицо судьбе и собственной волей не укоротишь отпущенный тебе срок.
Дух, который питал разраставшийся и процветавший город, проявился и здесь, думал ты, с гармонией, не свойственной смерти, словно все эти покойные магнаты хлопка, шелка или трикотажа хотели бы и в небытии увековечить все те нормы и принципы (прагматизм, bon sens[14]), на которых они строили свою жизнь. Эти пышные мавзолеи в точности соответствовали неотесанным и грубым вкусам их владельцев, так же как шале или виллы, возведенные в Льорет или Ситжес (творения, быть может, одного и того же архитектора); те и другие — детища устаревшей системы патернализма, подтачиваемой на протяжении многих лет не только борьбою и требованиями рабочих (которые сейчас заглушили ударами прикладов), но также (и это гораздо серьезнее) требованиями и потребностями современного государственного капитализма. Пантеоны, однако, как будто не замечали этого, и, хотя хозяева их спали вечным сном, с умилительной невинностью выставляли напоказ свои бельведеры и купола, балкончики и балюстрады, построенные, будто в настоящих жилых помещениях, со смехотворной роскошью и комфортом, которыми старые, рассыпавшиеся в прах кости их хозяев никогда не смогут воспользоваться.
Двенадцать лет назад в баре-подвальчике во дворе филологического факультета, что напротив входа в часовню, Альваро заметил молодого человека своего возраста, одетого подчеркнуто небрежно, который, неуверенно пробираясь между группами студентов, двигался будто в некоем призрачном мире, как сомнамбула, во власти навязчивых кошмаров. За тем же столиком, где Альваро готовился к занятиям по истории, Рикардо и Артигас спорили с блестящим и всем тогда известным представителем от их курса в ПУС[15] Энрике Лопесом. Антонио сидел дальше, в глубине зала, с двумя студентами юридического факультета, тоже учениками профессора Айюсо. Юноша, пошатываясь, прошел совсем близко от них, напрасно ища свободного места на скамьях у стены. Поведение его становилось все более необычным, и на него поглядывали с возрастающим осуждением. Вдруг он наткнулся на стул, чуть не потерял равновесие и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за плечо молодого человека в очках. Его светлые глаза шарили по сторонам, пока он со стоической выдержкой отступал к выходу и наконец пропал из поля зрения Альваро (как раз там, где несколько лет спустя сестра Артигаса подожгла петарду и спокойно поднялась по лестнице всего за каких-нибудь несколько секунд до взрыва).
— Что с ним такое?
— Ты не видел?
— Не обратил внимания.
— Пьян в стельку.
— Кто он?
— Просто тронутый. У его родителей денег куры не клюют.
— С какого он факультета?
— Ни с какого. Он не учится. Разъезжает себе на машине и пишет стихи.
— Я никогда его раньше здесь не видел.
— Он редко появляется. Если хочешь познакомиться с ним, пройдись лучше по барам или по публичным домам.
Это было в начале ноября; вот уже несколько недель Альваро прозябал в кругу товарищей по университету, слабовольных и скучных, и, сидя в их компании, слушал, как они обсуждали лекции и повторяли пройденный материал.
Энрике считался одним из выдающихся учеников; в отличие от других, он не ограничивался изучением предмета, а часто и с удовольствием любил порассуждать (у него был красивого тембра баритон) о спорте, истории, литературе.
— Ты читал речи Хосе Антонио?[16] — спросил он как-то у Альваро.
— Нет.
— Так прочитай. Ни одного лишнего слова.
— Я не интересуюсь политикой.
— Пусть не интересуешься. Он создал теорию современного государства, профсоюзов, преодоления классовой борьбы… Просто потрясающе… Он единственный, кто в Европе серьезно ответил на вызов, брошенный Лениным.
Энрике говорил пышно и красноречиво. Рамиро Ледесма, Эдилья, Прадера, анархо-синдикалисты. У Энрике были правильные черты лица, а сам он был высокий и стройный; выступая перед аудиторией, он с инстинктивной повадкой трибуна во время речи энергичным движением головы отбрасывал назад короткую прядь светлых волос, намеренно позволив ей сначала упасть на лоб. Его диалектика не гнушалась кулачной расправы, и в университетских коридорах восторженно рассказывали о стычке, которая произошла между ним и четырьмя студентами, сторонниками дона Хуана Бурбонского: как он бился с ними, точно бык на арене, и как сразил одного за другим трех своих противников, а четвертого просто швырнул в бассейн посреди двора. Его однокашники по коллежу святого Игнасио[17] припоминали времена, когда он в синей рубахе и красном берете тренировал центурии юных фалангистов и сам с бравой выправкой, казавшейся преждевременной в таком мальчике, чеканил шаг и резко выбрасывал руку в гитлеровском приветствии. Другие утверждали, будто видели его в 43-м году в группе демонстрантов, которые подожгли экран в одном барселонском кинотеатре, где тогда первый раз в Испании показывали английский фильм о войне. Ему было четырнадцать лет, когда Германия потерпела поражение в войне, и это повергло его в пучину отчаяния: запершись в своей комнате, он часами плакал, слушая вагнеровскую увертюру к «Гибели богов». С тех пор Энрике всего себя посвятил восстановлению первоначального смысла доктрины Хосе Антонио и к моменту поступления в университет уже входил в маленькую, но активно работавшую группу недовольных фалангистов.