Пока они шли, он расспрашивал Жака о Париже и ни разу не упомянул о документах.
Он волочил ногу больше обычного и грубовато извинился за это перед Жаком. Летом, особенно при сильном утомлении, мускулы ноги болели у него иногда не меньше, чем на другой день после той воздушной аварии.
– Я вроде "инвалида войны", – заметил он с коротким смешком. – В свое время такая штука окажется почетной…
У дверей Народного дома, когда Жак собрался уходить, он внезапно дотронулся до его рукава:
– А ты? Что это с тобой, мой мальчик?
– Что со мной?
– Ты как-то изменился. Уж не знаю, как сказать… Но очень изменился.
Он пристально смотрел на него жестким, темным, проницательным взглядом.
На несколько секунд перед глазами Жака возник образ Женни. Он покраснел. Ему противно было лгать, но и объяснять не хотелось. Он загадочно улыбнулся и отвернул голову.
– До скорого свидания, – сказал Пилот, не настаивая. – Перед митингом я пойду с Фредой пообедать в "Таверну". Мы займем тебе место подле нас.
LII. Среда 29 июля. – Митинг в Королевском цирке
Уже с восьми часов заняты были не только пять тысяч сидячих мест Королевского цирка, но даже пролеты и галерея заполнились демонстрантами, а снаружи, на узких улицах вокруг цирка, кишела огромная толпа народа, по подсчетам восторженных активистов, не менее пяти-шести тысяч человек.
Жаку и его друзьям с большим трудом удалось расчистить себе проход и проникнуть в зал.
"Официальные" лица, задержавшиеся в Народном доме, где продолжало заседать Бюро Интернационала, еще не прибыли. Передавали, что обсуждение проводит довольно бурно и, вероятно, затянется надолго. Кейр-Харди и Вайян изо всех сил старались добиться от собравшихся делегатов принципиального согласия на превентивную всеобщую стачку и твердого обещания от имени представляемых ими партий, что они будут активно работать у себя на родине над подготовкой к этой стачке, чтобы в случае войны Интернационал мог воспрепятствовать воинственным планам правительств. Жорес энергично поддержал это предложение, и ожесточенная дискуссия по этому поводу велась с самого утра. Сталкивались две противоположные точки зрения – все те же самые. Одни соглашались в принципе на всеобщую забастовку в случае агрессивной войны, но в случае войны оборонительной – говорили они – страна, парализованная стачкой, неизбежно подверглась бы нашествию агрессора; а народ, на который напали, имеет право и даже обязан защищаться с оружием в руках. Большая часть немцев, очень многие бельгийцы и французы думали именно так и лишь искали ясного и не вызывающего сомнений определения, при каких условиях та или иная держава должна считаться нападающей. Другие, опираясь на историю и извлекая убедительные аргументы из статей, появившихся за последние дни во французской, немецкой и русской печати, тенденциозно извращавших факты, утверждали, что война в целях законной самозащиты – это миф. "Правительство, решившее вовлечь свой народ в войну, всегда находит какой-нибудь способ либо подвергнуться нападению, либо выдать себя за жертву нападения, – утверждали они. – И чтобы не допустить такого маневра, необходимо, чтобы принцип превентивной забастовки был провозглашен заранее с тем, чтобы она явилась автоматическим ответом на любую угрозу войны, необходимо, чтобы этот принцип был немедленно принят социалистическими вождями всех стран, принят единогласно и так, чтобы уклониться от его проведения в жизнь было невозможно. Тогда сопротивление войне путем прекращения всякой работы – единственное эффективное сопротивление – может быть в роковой час организовано повсюду и одновременно". Результаты этих прений, решавших, быть может, грядущую судьбу Европы, были еще неизвестны.
Жак почувствовал, что кто-то толкает его локтем. То был Сафрио, который заметил его и пробрался к нему.
– Я хотел рассказать тебе о замечательном письме, которое Палаццоло получил от Муссолини, – сказал он, вытаскивая несколько сложенных листков, которые были заботливо спрятаны у него на груди под рубашкой. – Самое лучшее я списал… А Ричардли перевел это очень хорошим стилем для "Фанала". Вот увидишь…
Кругом царил такой шум, что Жаку пришлось нагнуться к самым губам Сафрио.
– Слушай… Сперва вот это: "Фактом войны буржуазия ставит пролетариат перед трагическим выбором: либо восстать, либо принять участие в бойне. Восстание было бы живо потоплено в крови; а бойня маскируется благородными словами, такими, как "долг", "Родина"…" Ты слушаешь?.. Бенито пишет также: "Война между нациями – это самая кровавая форма сотрудничества между эксплуататорскими классами. Буржуазия довольна, когда она может заклать пролетариат на алтаре Отечества!.." И дальше: "Интернационал – вот к чему неотвратимо приведут грядущие события…" Да, – произнес он звонким голосом. – Бенито хорошо сказал: "Интернационал – вот наша цель!" И ты сам видишь: Интернационал уже достаточно силен, чтобы спасти народы! Ты видишь это здесь, сегодня вечером! Единство пролетариата – залог мира во всем мире!
Он выпрямился. Глаза его блестели. Он продолжал говорить, но все усиливавшийся шум не давал Жаку разобрать его слова.
Толпа, сгрудившаяся в этой удушливой атмосфере, начинала проявлять нетерпение. Чтобы занять ее чем-нибудь, бельгийским активистам пришла в голову мысль запеть свой гимн "Пролетарии, объединяйтесь", который вскоре подхватили все. Каждый голос, сперва неуверенный, находя поддержку в соседе, становился тверже; и не только каждый голос – каждое сердце. Эта песня создавала некую связь, становилась полнозвучным, конкретным символом солидарности.
Когда наконец долгожданные делегаты появились в глубине цирка, весь зал поднялся как один человек, и раздался приветственный крик – радостный, дружеский, полный доверия. И внезапно, без всякой подготовки, без всякого сигнала "Интернационал", вырвавшись из груди всех собравшихся, покрыл собою шум приветственных криков и рукоплесканий. Затем по знаку Вандервельде, который председательствовал, пение словно нехотя прекратилось. И пока понемногу устанавливалась тишина, все головы поворачивались к фаланге вождей. Их силуэты знакомы были толпе по фотографиям в партийных органах. Одни указывали на них пальцами другим. Шепотом назывались их имена. Все страны присутствовали на перекличке. В этот роковой час жизни европейского континента вся рабочая Европа была здесь, была представлена на этой маленькой эстраде, к которой устремлялись десять тысяч взглядов, исполненных одной и той же упорной и торжественной надежды.
Эта коллективная уверенность, которой каждый заражался от другого, еще усилилась, когда из уст Вандервельде собравшиеся узнали, что Бюро постановило собрать в Париже не позднее 9 августа тот пресловутый конгресс Социалистического Интернационала, который сперва намечался на 23-е в Вене. От имени Социалистической партии Франции Жорес и Гед взяли на себя всю ответственность за его организацию и, призывая на помощь всех прочих, намеревались превратить этот съезд, посвященный вопросу: "Пролетариат и война", – в грандиозную манифестацию.
– В момент, когда два великих народа могут быть брошены друг против друга, – воскликнул Вандервельде, – мы являемся свидетелями необычайного зрелища; представители профессиональных союзов и рабочих объединений одной из этих стран, избранные более чем четырьмя миллионами голосов, отправляются на территорию якобы враждебной нации, чтобы побрататься с нею и заявить о своей воле сохранить мир между народами!
Тут среди рукоплесканий поднялся Гаазе, социалистический депутат рейхстага. Его мужественная речь, казалось, не оставляла ни малейшего сомнения в искреннем стремлении к сотрудничеству со стороны социал-демократов:
– Австрийский ультиматум явился настоящей провокацией… Австрия желала войны… Она, видимо, рассчитывает на поддержку со стороны Германии. Но германские социалисты не считают, что пролетариат связан секретными договорами… Германский пролетариат заявляет, что Германия не должна вмешиваться, даже если в конфликт вступит Россия!