— Свифт! — заорал господин Арнольд. — Вы болван! На какой поезд вы взяли билеты? Мы приезжаем за полтора часа до концерта! Провал! Я не выйду на сцену! Вы заплатите неустойку! Вам ничего другого не останется, как идти в сутенеры к мадам Турухановой! Шлиссельбургский симфонический не знал такого позора!
— Успокойтесь, мсье, умоляю вас! — завизжал Свифт. — Мы что-нибудь придумаем… и не надо меня оскорблять… старая калоша! — неожиданно добавил он.
Мадам Туруханова хрипло рассмеялась.
— Тра-та-та, тра-та-та! — снова пропели колеса в тишине.
Господин Арнольд Арнольд, склонив голову, как бизон, пыхтя и топая, побежал по коридору. Добежал до мадам Турухановой, размахнулся и с силой ударил ее по плотному заду. Звук получился мощный. Мадам Туруханова отступила на шаг и влепила господину Арнольду пощечину такой силы, что его тяжелая голова мгновенно сделала то движение, которое военные делают при команде «равняйсь!».
— Господа, мы артисты, мы художники, остановитесь! — завизжал Свифт, устремляясь к главному дирижеру и солистке.
Господин Арнольд отодвинул его рукой и пошел обратно к господину Пьеру Ч. Лицо его было пожарно-красного цвета.
— Дорогой мсье, — сказал он сравнительно спокойно, — не будете ли вы возражать, если мы проведем репетицию здесь, в вагоне? Не помешаем ли мы вашим занятиям?
Господин Пьер Ч. развел руками:
— Я буду счастлив, но…
— Свифт! — рявкнул господин Арнольд. — Если вы позволили включить в контракт пункт о перевозке рояля, пункт, на который мог согласиться только сумасшедший, то напоминаю…
— Но ведь вы сами… — выдвинул Свифт вперед нижнюю челюсть.
— То напоминаю, — громовым голосом перекрыл его господин Арнольд, — что в контракте нет пункта, запрещающего мне назначить репетицию в поезде! Через десять минут начало! Всех в мой вагон! «Воровка»!
— Импотент! — крикнула мадам Туруханова.
— Я имею в виду увертюру к опере Россини «Сорока-воровка»! Мы с нее начнем. А что касается импотента, то еще посмотрим! — рявкнул господин Арнольд. Потом концерт Рахманинова! Мадам будет играть, стуча пальцами по столу, сидя передо мной!
— О-ля-ля! — воскликнул Свифт. — Это превосходная идея!
Снова грохнула тамбурная дверь. Появился помятый итальянско-арабский человек с крокодиловым чемоданом.
— Место семь! — сказал он проводнику.
— Дорогой мсье, тут особые обстоятельства, — кинулся к нему Свифт, — не согласитесь ли вы занять место в другом вагоне?
— И не подумаю, — сказал с акцентом крокодиловый чемодан.
— Но в таком случае вам придется испытать некоторые неудобства — здесь будет немного шумно.
— Это ваше дело! В билете не сказано, что гарантируют тишину. — Крокодиловый чемодан исчез в купе.
Свифт рысью бросился к выходу.
— У нас были все шансы победить! Все шансы, — говорил господин Арнольд господину Пьеру Ч. — Среди всех прекрасных оркестров, приглашенных на фестиваль, наш, несомненно, лучший. Лучше Магдебургского, лучше Мерзебургского и лучше Вильегорского. И вот — пожалуйста!
Стали появляться музыканты с инструментами.
— Скрипки — купе 3, 4. Альты — купе 5. Духовая группа — 8, 9. Контрабасы — в коридоре! Тарелки — в тамбуре! — кричал Свифт.
Началась настройка.
— Маразм имеет пределы, — сказал молодой скрипач.
— Должен иметь! Но не имеет, — сказал виолончелист в черной ермолке.
— Эй, Свифт! Мы не помещаемся. Куда мы будем выдвигать кулису? — кричали тромбонисты из девятого купе.
— В коридор! Дуйте в сторону коридора! — отвечал Свифт.
— Уберите литавры, дайте пройти, уберите литавры.
— Что вы мне тычете в лицо смычком?
— Я не тычу, а канифолю.
— Так канифольте смычок, а не мое лицо.
Крокодиловый человек выглянул в коридор.
— Перевозка сумасшедших? — спросил он Клода.
— Мы художники, мы должны уважать друг друга, — кричал Свифт.
— Вы что, хотите один три места занять?
— Я сорок лет играю на виолончели раздвинув колени и иначе не умею!
— С вашим задом вам место на крыше!
— Что вы топчетесь? Вы раздавили мой мундштук!
— Всё! Здесь полно! Вы что, обалдели? Идите со своей трубой в тамбур!
— А вы идите в задницу!
— Головы! Осторожно, головы! Заноси свой конец!
— Кто так носит арфы! Кто так заносит арфу в купе! Разве так заносят арфу в купе?! Эх!
— Дайте мне ЛЯ! Дайте ЛЯ!
— Мы артисты, так будем же артистами!
— Дайте ЛЯ! Дайте ЛЯ!
— Нате, ничтожество!
Господин Пьер Ч. сидел на откидном стуле в коридоре. На шее у него лежала доска с партитурой. В его левое колено больно упирался острым ребром контрабас. В правое то и дело бились толстые ляжки вертящегося во все стороны господина Арнольда.
— Концертмейстеры групп, высуньтесь из купе! — господин Арнольд постучал палочкой по оконному стеклу. — «Сорока-воровка» с первой цифры, мерзавцы!
— Старая сволочь! — закричали музыканты.
Поезд громыхал в тесном ущелье между скалами и вдруг выскочил на равнину. Стало тихо.
— Тра-та-та-та! Тра-та-та-та-та! — нежно пропели колеса.
Господин Арнольд поднял палочку… И…
Взвился, вознесся, взлетел Россини!
«Как они играют! — подумал господин Пьер Ч. — Как они любят друг друга! Боже, как они играют!»
Все! Все, что было противоречиво, озлобленно, не понято, — исчезло. Немыслимое блаженное единство! Господин Пьер Ч. слышал каждый инструмент в отдельности и все вместе. И каждый звук наполнял несравненной радостью его душу, его сердце, его голову, каждую частицу его тела. Контрабас всей тяжестью вдавливал свое ребро в ногу господина Пьера Ч., и господину Пьеру Ч. казалось, что прекрасные низкие звуки текут блаженной дрожью из его коленной чашечки. Музыканты страстно целовали медь. Мелко рукодельничали над стальными нитками, вправленными в благородное дерево. Заглатывали жадно костяные наконечники. Всяк своё! Всяк не как другой!.. И… одновременно с колесами поезда, со скоростью, с высокими облаками, с вечерней росой, с солнцем, которое уже коснулось нижним краем черной массы далекого леса… одновременно… с трясущимися толстыми губами седого Арнольда, с его волосатыми пальцами, которые легко и властно танцевали в воздухе… одновременно… со всей черной смутой души господина Пьера Ч… смутой, от которой он хотел убежать в своих необыкновенно удобных ботинках, уехать в бесконечно идущем поезде… одновременно… с ежемгновенно улетающими в прошедшее частичками нашей невеселой жизни, которые, отлетев, на расстоянии кажутся сверкающими осколками веселья… одновременно! Едино, вместе! Так вместе, так дружно, так любовно, как и быть-то не может:
— Та-ра-та-тá-рам! Та-ра-та-тá-рам! Та-ра-та-тá-рам, та-рá-рам, та-рá-та-там!
«Бог мой! — думал господин Пьер Ч. — Мой Бог!»
Жаркий день выдохся, испарился, поднялся красноватыми отблесками к высоким облакам, а на его место откуда-то из щелей и выбоин асфальта, из ржавых мусорных баков, из дыр подвалов вместе с запахами отходов, с потрепанными жизнью кошками вылез промозглый бескислородный с колючей пылью вечер.
Александр Петрович перебежал улицу, как простреливаемое пространство. В затылке пузырился холодок детского страха — зацепят, достанут, не дадут уйти! Достали! Споткнулся о ступеньку тротуара. На правую ногу… Ушибся. Пошел медленно и снова споткнулся — о совершенно незаметный бугор асфальта. И опять на правую. Чертыхнулся. Остановился. Сказал вслух:
— Ведь сегодня не понедельник и не пятница, сегодня среда.
Поборов ветер, открыл тяжелую дверь парадной.
Когда лифт подъезжал к третьему этажу, он услышал голоса на площадке, и каждый голос был ему знаком. Александру Петровичу захотелось, не открывая дверей, нажать на кнопку первого и уехать… уйти из этого дома. Он стиснул зубы и клацнул дверной ручкой.
Врачи давно запретили Всеволоду Матвеевичу курить, пить и есть острое. Ампутировали пальцы правой ноги и грозили отрезать всю ступню. Сева курил и пил. С демонстративной тоской отказывался от горчицы, но от огненных кавказских приправ отказаться не мог. Ткемали и аджику постоянно привозили бесчисленные южные друзья. Однако курение в квартире было табу! Новичкам об этом говорили прямо и грозно. Говорил сам Сева. Говорили постоянные визитеры, говорила бессловесная жена Севы Вера. Говорила мать Веры Софья Марковна, женщина не слишком старая, со странным выражением лица — постоянной смесью испуга и презрения.