По воскресеньям нас не посылали работать, и мы целый день отдыхали. Заключенные не ходили к воскресной мессе, потому что в лагере не было священника, а ближайшая церковь находилась в городе Давао, до которого восемь часов пути. Верующие очень страдали от этого и проводили примерно час за чтением религиозных книг. Если кто-то интересовался, зачем это им, они объясняли: ну, а если согрешил человек и хочет исповедаться и получить отпущение грехов? Или, скажем, нуждается человек в том, чтоб его наставили? Или умирает и желает причаститься?

Конечно, для большинства из нас это было ерундой. Умирает человек, значит, умирает. Шум поднимать тут не из-за чего. Понятно, что за жизнь цепляешься, сколько силы позволяют, жизнь прекрасна и сладостна. Но потом наступает твой час — и ты уходишь. А если тебя пугает мысль о смерти, ну что ж, спрячь голову под подушку или повернись лицом к стене.

Однажды утром я проснулся и только надел башмаки, как вдруг понял: кого-то должны освободить. Я так ясно уловил эту мысль и так поверил в нее, будто мне шепнули на ухо: «Кого-то должны освободить». Я постоял минуту, вслушиваясь в эти слова. Они возникли во мне самом, и чем больше я о них думал, тем сильнее верил. Чувство это настолько захватило меня, что после завтрака я стал высматривать Будлонга, чтобы рассказать ему. Но Будлонга не было на поверке, заключенные из его барака объяснили, что он пошел к врачу, потому что вечером его знобило. Малярия, конечно, подумал я. Ничего, увижусь с ним попозже.

За работой я начал размышлять, кого же из нас скорей всего освободят. Я припомнил, что перед самым отъездом из Иваига офицер проглядывал наши дела и дал нам понять, что на освобождение могут надеяться человек двенадцать. В том числе Будлонг и я. Я чуть не подпрыгнул. Нас с Будлонгом освободят! Может быть, приказ придет со следующей почтой. Я быстро подсчитал: понедельник, вторник, среда. В среду нас освободят!

Как только мы вернулись вечером в бараки, я бросился в лазарет искать Будлонга. Он лежал на высоко взбитых подушках, вид у него был совсем больной. Его снова трепала лихорадка, приступ только что прошел. Я рассказал ему, что произошло утром, и он немного приободрился. Будлонг объявил, что и v него предчувствие, будто скоро что-то случится. Почта в среду, напомнил я. Да, ответил он, а сегодня понедельник. Мы обсудили подготовку к отъезду, поскольку уже воспринимали наше освобождение так, как если бы нам официально зачитали приказ.

Я подумал, что пора уходить, потому что Будлонг еще слаб; когда я поднялся с места, он показал на Бантай, лежавшую у кровати, и попросил забрать ее домой — она со вчерашнего вечера от него не отходила и ничего не ела. Бантай, не противясь, пошла со мной, но, едва проглотив еду, которую я дал ей, бросилась вон.

На другой день я был сам не свой и не мог толком работать. Заключенные из нашей бригады пытались выспросить, в чем дело, но я отмолчался. Когда наступила среда, я отсчитывал каждый час. Меня чуть не придавило падающим деревом, потому что я прозевал предупреждающий сигнал. Бригадир подозрительно глянул на меня. Решил, наверное, что я обдумываю побег. Верно, я как раз об этом думал, но только бригадир ни за что бы не догадался, что это за побег. Я намеревался бежать в другую жизнь. В дотюремную? Нет, к ней уже не было возврата. Я все начну сначала. Я собирался все оставить: тюремную одежду, преступление и кару за него. Кур я отдам Лоренсо. Постель с подушками — Педро. Шляпу, башмаки — все это барахло тем, кто пожелает взять. И — если бы это было возможно — я бросил бы тут и все воспоминания.

К полудню появился старший нашей группы, и мы сразу побросали работу, понимая, что он принес какие-то новости. Старший пошептался с бригадиром. Бригадир указал на меня, и старший подошел к мне. «Будлонг умер, — сказал он. — Тебе велено собрать его вещи, потому что ты был его самым близким другом».

Я пошел с ним в лагерь и сразу отправился в барак Будлонга. Его вещи лежали, как я их видел в последний раз. Целые башмаки стояли в углу. Палка висела на гвозде вместе со старой шляпой. У Будлонга был истрепанный чемодан, который не запирался. Я откинул крышку и стал разбирать вещи. Все это время, вдруг понял я, я был не столько опечален, сколько озадачен. Я никак не мог взять в толк, каким образом все могло так обернуться. Мы были совершенно убеждены в другом.

Вещей у Будлонга было мало. В углу чемодана лежал грязный носовой платок, какие-то письма, десять старых тагальских журналов, пачка сигарет, три монетки по десять сентаво. Я завернул башмаки и шляпу, уложил их в чемодан. Палку привязал сверху. Осмотрелся по сторонам. Больше ничего не было. Я поднял чемодан и понес его в контору.

На обратном пути я прошел мимо плотницкой мастерской. Там уже делали гроб. Работали двое. Один распиливал неоструганные доски, другой сколачивал их. Доски такого размера, который мы использовали для стен, и были они очень грубые. Человек, что их сколачивал, помедлил, выбирая доску поглаже для днища гроба.

Я решил сходить в лазарет, еще раз посмотреть на Будлонга. Но оказалось, что тело уже обмыли и положили в комнате рядом, готовое к захоронению, и у меня не хватило духу попросить доктора открыть покойнику лицо, чтоб я в последний раз мог увидеть его. Поэтому я просто заглянул в комнату. Там никого не было, кроме Бантай. Она лежала, закрыв глаза, уткнув голову в передние лапы. Бантай учуяла меня и шевельнулась, потом узнала, опять закрыла глаза и опустила голову. Я тоже лежал в этой позе, головой в руки, когда сильно уставал. Сколько же времени она так провела, подумал я.

Хоронили после обеда, и вся бригада № 6 шла за гробом. К нам присоединились и заключенные из других бригад. Гроб поставили на старенький «форд» с откинутыми бортами. Как только гроб установили, Бантай прыгнула к нему. Мы пытались прогнать ее, нам казалось, что неприлично собаке сидеть у гроба, но Бантай ощерилась, и нам пришлось отступить.

Мы выстроились за гробом, и «фордик» тронулся. До кладбища было две мили, и поскольку двигались мы медленно, добраться могли не раньше сумерек. С нами шел лагерный оркестр: две гитары и пять других инструментов. Музыканты играли траурную музыку, которая до нас доносилась обрывками. Мы просто медленно шагали по дороге под музыку, которую еле слышали, и почти не разговаривали.

Так мы приблизились к границе лагеря, где стояли домики старших и кое-кого из охраны. Когда похоронная процессия двигалась мимо них, из домов выходили люди. Они стояли у дверей с непокрытыми головами. Никто нас не окликнул, не махнул рукой. Просто стояли под поздним солнцем, пока мы не миновали их.

Мы выбрались в поля. Здесь уже не было строений — одни широкие поля риса. Они цвели, издавая сильный аромат. Всякий раз, когда налетал ветерок, нас обдавало запахом цветущих полей. Запах накатывал волнами. Ветерок, задувая, пригибал к земле тяжелые колосья, будто волна бежала по полю, а потом нас окатывало запахом. Скоро жатва. Когда колосья зазолотятся, когда зажелтеют стебли, придет время собирать урожай.

Мы оставили позади рисовые поля и вышли к речке, через которую был переброшен узкий мостик. Наши ноги всегда гулко стучали по нему. Машина с гробом заставила его скрипеть. Почти сразу за мостом речка сужалась, а берег, заросший камышом, круто лез вверх. Речка исчезала из виду за высокими, густыми камышами, но было слышно, как шумит вода, переливаясь через валуны. Чем-то этот звук напоминал топот множества ног. Когда же мы ступили на мост, по нему отчетливо зазвучали наши шаги.

Воздух охладел, скоро наступит темнота. До кладбища оставалось еще около мили, но мы не прибавили шаг. Ничего, что ночь застанет нас вне лагеря. Теперь мы шли через банановые плантации. Здесь тысяча деревьев. Некоторые из них сажал я. Другие — Будлонг. Вон на том участке, где деревца поднялись в рост мальчишки, наши с Будлонгом саженцы. Дорога разрезала плантацию пополам, и, когда мы вошли под зрелые деревья, показалось, будто ночь наконец догнала нас. Но на самом деле это широкие банановые листья закрыли солнечный свет. Тяжелые, поникшие листья чуть колыхались, как знамена. Они были похожи на приспущенные флаги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: