Теперь между ним и стержнем был только маленький выступ. Лестница кончилась. Но ему не хотелось взбираться на этот выступ. Тщетно искал он в себе такое желание, словно мог принести его с собой в кармане, как мелочь. Однако там ничего не позвякивало. Тело его опять покрылось потом и отяжелело, земля тащила вниз. И все же руки его оказались на выступе.
Он понял это по тому, как напряглись мышцы ног. Рукой, кончиками пальцев он касался основания стального стержня и от радости даже закрыл глаза. Он потянулся дальше, дальше, и это было радостью!
Большой и указательный пальцы обвили основание стержня, но они никак не смыкались, наверное, основание было слишком широким. Снова запел ветер. Берт улавливал что-то похожее на песню кончиками большого и указательного пальцев. У него возникло совсем новое ощущение. Оно слагалось из песни ветра, песни беззвучной и даже лишенной мелодии. Казалось, она будет длиться вечно.
Он приподнялся, чтобы еще раз оседлать перекладину. Это ему удалось так легко, что показалось чудом. Его пальцы все еще сжимали основание стержня, но теперь он мог вытянуть руку, пальцы скользнули вверх и сомкнулись на зазубринах, которые избороздили поверхность стержня. Он поворачивал сомкнутые пальцы и так, и этак, но всюду нащупывал зазубрины. На зубах у него скрипела металлическая пыль, во рту был привкус оплавленной стали. Он потянул носом: от раскаленного солнечным жаром стержня исходил запах скал, выбеленных солнцем. Казалось, стержень дышал.
Но он был оплавлен. Да, оплавлен. Пальцы Берта ощущали это со всей очевидностью. Берт был оглушен своим открытием. Его руки словно утратили способность чувствовать что-либо, кроме трещин и зазубрин на стальном стержне. Берт поглаживал антенну, и каждое прикосновение пьянило радостью, а сердце стучало так сильно, словно ему суждено было биться бесконечно.
Берт понял, что больше не выдержит. Слишком важно было то, что произошло. Медленно, осторожно он начал спускаться. Гряда тяжелых туч над его головой поднялась, теперь они расстилались под лучами солнца пушистым ковром. Берт опять взглянул на город. Он весь сверкал: крыши, улицы, буквально все.
Даже рыночная площадь, школа и церковь, которые раньше не привлекали его взора, теперь как будто вырвались из тени и манили к себе. Он увидел русло высохшей речки, огибающее рыночную площадь и уходящее к гавани. Галька блестела, словно драгоценные камни. Пароход все еще стоял на якоре, но он повернулся. Между его корпусом, сейчас просто серым, и пристанью подрагивало веко воды. Красная полоса на трубе и три треугольных флажка, бившиеся на передней мачте, привели Берта в восторг. Флажки, казалось, махали ему. Отчетливо виднелась белая палуба, а капитанский мостик блестел начищенной медью. Пароход готовился к отплытию. Об этом свидетельствовало белое кружево дыма над трубой, а на набережной опять собралась толпа, но совсем другая, толпа провожающих. Берту показалось, что все они в шляпах и с зонтиками, но, спустившись немного ниже, он понял, что люди машут руками.
Последние перекладины дались ему совсем легко. Словно его мышцы и не сводила судорога. Он соскочил на землю, сел на траву и надел башмаки. Потом пошел к домику, испытывая такое ощущение, словно боялся сам себя.
Ему было почему-то неловко и вовсе не хотелось задирать нос и важничать. Он вспомнил кладбище и темную дорогу между деревьями, которую видел сверху, и постарался не размахивать руками.
Осторожно ступая, Берт поднялся на развалившееся крыльцо и сел возле своего рюкзака. Его блокнот с привязанным к нему карандашом лежал, придавленный камешком. Берт отбросил камешек.
Он снова прислонился к старой стене. Она снова скрипнула, и с потолка посыпалась труха из ходов древоточца, упала и на блокнот в его руке.
Положив блокнот на колено, он послюнявил карандаш. Он не перечитал того, что уже было написано, а сразу начал заполнять пустую строчку.
Теперь вместе с прежними на странице будет шесть предложений.
На этой строчке он написал:
Это и вправду так.
УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА
Матрос еще раз пошел к лодке, с которой уже были сняты весла, и вернулся, неся фонарь. Свет от фонаря выхватывал из темноты узкую тропинку и плоскую босую стопу матроса. Он шел неторопливой, шаркающей походкой, и фонарь у него в руке раскачивался в такт шагам.
— А побыстрее не можешь? — донесся из пальмовой рощицы старческий голос.
Матрос ничего не ответил — он продолжал идти все той же шаркающей походкой, не убыстряя и не замедляя шаг.
— Черепаха ты, и больше никто, — сказал старик.
Когда матрос подошел поближе, в свете фонаря стал виден вход в шалаш. Затем овальное пятно света заплясало на стенах шалаша, сплетенных из листьев кокосовой пальмы. Пройдя по подстилке из листьев, старик повесил фонарь на жердь в глубине шалаша. В дальнем углу, боком ко входу, сидела женщина.
— Ну и болван ты, сущая черепаха, ей-богу, — сказал старик, обращаясь к матросу.
— Ы-м-м, — протянул тот.
Иного ответа старик и не ждал. У матроса было что-то неладно с языком.
— А где же джутовые мешки и одеяла? — спросил старик. — Ведь я велел тебе их принести.
— Ы-м-м... — огорчился матрос.
— Перестань! — сердито бросил старик. — Если бы ты не уродился такой, задал бы я тебе сейчас. — Взмахом руки он приказал матросу идти прочь. — Ступай! Заодно принеси воды. Кто его знает, есть ли здесь поблизости питьевая вода. Ужин приготовить, Марта?
— Нет, спасибо вам, — ответила женщина.
— А лучше бы все-таки что-нибудь приготовить. У нас в лодке есть банка лососины.
Матрос, шаркая, ушел в темноту; пальмовые листья мягко шуршали под его ногами.
— Принеси лососину. И котелок с рисом захвати. На печке стоит! — крикнул старик вдогонку матросу.
Где-то резко прокричала птица. Старик снова обратился к женщине:
— Ты бы на минутку вышла, Марта...
— Мне и здесь хорошо, дяденька, — сказала она.
— Походила бы, что ты все сидишь?..
— Здесь, по-моему, лучше, — сказала женщина. Но потом согласилась: — Ну, ладно.
— Я разведу костер, — сказал старик.
Снова раздался крик птицы, — дикий, тоскливый.
— Эта птица — оборотень. Уж я точно знаю, — сказала женщина. — Таскает новорожденных.
— Никакой не оборотень, — ответил старик. Он сгреб в кучку сухие листья и ветки, чиркнул спичкой, и вскоре разгорелось яркое пламя.
— Да, самое подходящее время рожать. Верно, дяденька?
— На все воля божья, — ответил старик, и Марта тихонько усмехнулась. — Все сделаем, что только можно. А ты походи, надо ноги размять. Если станет невтерпеж, ухватись вон за ту пальму.
— Да мне, дяденька, и так хорошо, — сказала Марта. Огонь затрещал, и старик подбросил туда еще листьев и веток. Пламя осветило высокие стволы кокосовых пальм. Сквозь их листья проглядывало небо, но звезд не было. Ночь погрузилась в глубокое, боязливое молчание, нарушаемое лишь потрескиванием костра.
Женщина стала прохаживаться взад и вперед, не осмеливаясь шагнуть за пределы круга, освещенного огнем. Она была приземистая, крепко сбитая, руки и ноги — сильные, мускулистые, как у мужчины. Если бы ей обрезать волосы и вместо юбки надеть штаны, она вполне бы сошла за мужчину, несмотря на вздутый живот и большую грудь.
Старик следил за ней с неутолимым любопытством. Так же, как и он, женщина была в гимнастерке с закатанными рукавами. Юбка у нее была из плотной, серовато-коричневой материи, явно перешитая из рабочей одежды, выброшенной каким-нибудь американским солдатом.
— Это его имя здесь напечатано? — спросил старик. В свете огня на спине тускло-зеленоватой гимнастерки явственно виднелся белый штамп: «Теодор К. Говард».
— Нет, дяденька, не его, — сказала Марта. — Но зато он дал мне три шерстяных одеяла.
— Расщедрился, — сказал старик.
— А что, дяденька, разве нет? Ты уж меня не дразни.
— Да ведь как сказать, другим платят больше. За работу то есть. Ты прачкой работала?