Ермолаев помрачнел:
— Что перед глазами? Что? Отличная эскадрилья! О нас пишут в газетах, хвалят на собраниях. Чьи портреты выставлены в Доме офицеров? Наших летчиков! Почти все асы. Блестящие пилотажники.
Курманов внимательно слушал комэска и упрямо высказывал свое мнение:
— Конечно, асы! Как загнали их в одну обойму, так они там и сидят. А между тем иной полигонную цель поразить не может, теряется в обстановке, близкой к боевой. А вот пилотировать — пожалуйста. Чего стоит такой пилотаж?! И разве не видите, за их спинами молодежь вянет.
— Кто вянет? Кто вянет? Назови хоть одного…
— Да хотя бы Лекомцев.
Ермолаев неопределенно улыбнулся:
— Нашел тоже пилота… Да и он годик-другой полетает и войдет, как ты сказал, в обойму.
— Годик-другой! А боевая тревога может быть завтра, сегодня, сейчас. И она для всех. Всем надо взлетать и всем вести бой. Молодые рвутся в небо. Передержишь кого на земле — остудишь порыв и, глядишь, потеряешь будущего аса. Не так, что ли?
Курманов назвал сразу несколько фамилий молодых летчиков, которым незамедлительно надо открыть дорогу в небо. Ермолаев попытался прекратить разговор.
— Ну кто тебе мешает — открывай дорогу, взлетай, веди бой, — сказал он, как бы соглашаясь с Курмановым.
У Курманова вытянулось лицо, скулы заострились, в глазах сверкнул холодный блеск.
— Перестраховщики мешают, — сказал он тихо, тщательно выговаривая каждое слово. — Достигли уровня и успокоились. Повторяют пройденное. А из-за них иным летчикам нет хода в небо, из-за них облака мхом зарастут.
Ермолаев в ответ энергично махнул рукой: не хочет, мол, Курманов слушать. Сделал официальный вид и строго сказал:
— Вот что, Курманов, с перестраховщиками давай борись. Борись, воюй, а эскадрилью не трогай, не ты ее создавал… Не ты! И оценку ей дают свыше… Свыше видней!
Ермолаева задела самоуверенность Курманова. Разговаривает как с равным. Станет комэском — ох и нахватает он шишек! Ох и нахватает… Такие до первой схватки горячи, а как обожгутся, сразу смирнеют.
Дорохов был терпеливее и сдержаннее Ермолаева. Что поделаешь, думал он о Курманове, такой сейчас приходит в авиацию народ. Рассудительны все, на слово не верят, каждого убеди, каждому докажи. Рае Дорохов сказал Курманову: «Скоро эскадрилью принимать будете, присмотритесь, как и что делает Ермолаев». Ответ Курманова поразил его! «Да, есть что у него перенять, только не все. Ермолаев убаюкан парадным благополучием». Так и сказал: «Убаюкан».
Дорохов тогда был очень удивлен. Вот и узнай, что у Курманова на душе. На вид молчалив, скрытен, а внутри все у него кипит. Вон как за Лекомцева вступился! Он вспомнил, как Ермолаев хватался за голову: «Что Курманов делает с эскадрильей?!» Дорохов тогда тоже переживал, хотя скрепя сердце во многом одобрял действия Курманова. А тот все молодежь двигал, молодежь…
Нежданно-негаданно и сам Курманов догнал Ермолаева — в замах у него, у Дорохова, а теперь вот даже исполняет обязанности командира.
Когда зашел разговор о преемнике Дорохова, полковник Корбут прямо сказал: «Ермолаев — самая подходящая фигура. Исполнителен, в меру осторожен, методист что надо, и пилотажник конечно. Все при нем — типичный командир мирного времени».
Генерал Караваев не возражал. Он только поправил Корбута: «Ну о каком мирном времени нам говорить? Войны нет — верно. Но у летчика-истребителя мирного времени, по сути дела, не было никогда».
К Курманову у Караваева больше, видать, симпатий. «Есть в нем что-то фронтовое, — высказывался он. — Не раз замечал: ему не надо настраиваться на полет. Курманов им живет постоянно. Таких врасплох не застанешь. Мыслящий летчик и командир, может управлять и собой и людьми. А главное, не побоится, когда надо, взять ответственность на себя, пойдет на любой риск ради дела. А в наше время это, согласитесь, очень важно».
«И дров наломает», — упрямо бросил тогда реплику полковник Корбут.
Генерал Караваев и на этот раз не возразил полковнику Корбуту, он только изменил тон и как бы высказал вслух мысль, которая жила в нем давно: «Есть люди — сами по себе во всем положительные, но они всегда нуждаются в человеке, который на любое дело должен их позвать, подтолкнуть. Они ждут, чтобы кто-то принял решение, кто-то взял ответственность на себя, и, бывает, теряются при резком изменении обстановки… Эти люди, как говорится в народе, в коренные не годятся, а в пристяжных нет им цены. Словом, по натуре своей они ведомые».
И тогда наступила минута, которую Дорохов не прощает себе теперь. «Ну а как думает Дорохов?» — спросил Караваев. «А что думать? Думай не думай, а Ермолаев опытен и надежен», — так Дорохов мыслил про себя, а высказать почему-то не решился, ответил: «Вам виднее».
Скажи он тогда по-иному, назови кандидатуру Ермолаева и постой за него, он, Дорохов, не терзался бы так последние дни. Все бы шло в полку, как им было давным-давно заведено. Так, по крайней мере, он считал теперь.
На станции ему стало жалко Ермолаева. Провожая его, Петрович все хотел показать ему, Дорохову, что он ничуть не обиделся на него. Пусть командует Курманов, который моложе его и званием и возрастом. Пусть. Жизнь — судья строгий, все поставит на свое место.
«Наладится… Все наладится, товарищ командир», — говорил он Дорохову с каким-то странным придыханием. Чувствовалось, сам не верил тому, что говорил и в чем пытался убедить Дорохова.
Ермолаев, конечно, переживал за будущее полка, а значит, и за свое будущее. Повинуясь судьбе, он будет тянуть свою нелегкую лямку уже немолодого военного летчика, пусть и заместителем командира полка. Но ведь рядом Курманов. А от этого не известно, что еще можно ожидать. Все же знают, он, а не кто-то другой толкал Лекомцева на рискованные полеты. Дорохов сдерживал его, особой воли не давал, а как стал Курманов командовать сам — сразу ЧП.
Вот Дорохов и призадумался: может быть, коренным-то является Ермолаев…
Теперь, когда все дальше отступает прошлое, Дорохов вдруг обратил внимание на одно любопытное свойство памяти. Казавшиеся ему самыми радостными, самыми возвышенными дни, самыми безмятежными годы службы куда-то выпадали из памяти или смутно помнились, а оставались и ярко виделись лишь те события, которые тяжким трудом вершили саму судьбу.
С войны прочно оседали на донышко памяти те минуты, когда цеплялся горящими глазами за последний кусочек неба, считал мгновения до спасительной земли и еле держался на ногах после победной воздушной схватки. Острой, саднящей болью отзываются до сих пор потери боевых друзей.
Но почему же тяжелые поединки помнятся дольше всего и почему легкие успехи в схватках с врагом потускнели, выветрились и почти забылись? И почему-то не Ермолаев, с которым Дорохову легко и хорошо служилось в послевоенные годы, идет сейчас на ум ему, а лезет Курманов, который взбудоражил его душу и лишил покоя даже в прощальные дни с полком.
Кто же скажет ему, кто откроет секрет, если он есть, по какому принципу заполняются кладовые человеческой памяти?
С таким настроением Дорохов уезжал из своего родного, когда-то прославленного полка. Одни мысли гасли, возникали другие, а поезд увозил его все дальше и дальше от Майковки. Занятый своими невеселыми думами, Дорохов не заметил, как в ритмично-мягкий перестук колес неожиданно вплелся тугой турбинный гул. Он вырос мгновенно и захлестнул собою все остальные звуки.
Дорохов взглянул в окно и увидел в воздухе самолет-истребитель, узкий, как верткое шило.
Неужто Курманов решил преподнести ему сюрприз? Не пришел, мол, к поезду, а вот решил проводить с неба, как провожали боевых товарищей на заре авиации, — взмахом крыла. Прием, по нынешним временам, строжайше запрещенный, но Курманов есть Курманов…
Эту неожиданную, мимолетную мысль Дорохов тут же отбросил. Самолет не качнул крылом, не взмыл вверх, а прижался к земле и окрылен где-то за лесом.
Было утро, а небо уже вдоль и поперек исчерчено бело-розовыми струями самолетных следов. «Летают!» — с радостным облегчением заметил Дорохов. Воспоминания спутались и отступили от него.