Разговоры такие пошли день за днем. И от них не было ему покоя. А так просто не отмахнешься: жена! Аэродром тянул его к себе, как родной дом. Лукьянов знал, что от самолета он никуда не уйдет. Не уедет из полка, от друзей, с которыми не мог расстаться. К чему душа лежит, к тому и руки тянутся.
Долго он думал, как растопить лед в семейных отношениях. Лукьянов, конечно, тогда сглупил, но уж очень надоели ему тещино ворчание и уговоры жены. Пришел как-то с аэродрома поздно и, раздевшись, долго топтался в прихожей.
— Ужин остывает, Ваня, — позвала его Груня.
Ни слова не говоря, Лукьянов степенно прошел к столу. Груня устроилась напротив, жалостливо подперев кулачком подбородок. Лукьянов знал — выпьет она полчашки чаю и потихоньку начнет семейную беседу. Оскомину ему набила эта старая песня. Лукьянов упорно молчал, и жене это не нравилось.
— Ты что, оглох, что ли, у своего самолета или онемел? Слова от тебя не дождешься.
Вместо ответа Лукьянов прищурил глаза и медленно поднес палец к губам:
— Тсс…
При этом с таким видом кивнул в сторону прихожей, что у Груни мурашки по спине побежали. Она на цыпочках прошла к двери и приоткрыла занавеску.
— Ваня, что это? — испуганно и почти шепотом спросила Груня.
— Разве не видишь? Бомба!
Теща вскрикнула и судорожно прикрыла ладонью рот. У Груни выступили на глазах слезы. В прихожей, опираясь на металлический стабилизатор, действительно стояла бомба. Женщины остолбенело смотрели на нее.
Придя в себя, Груня припала к мужу и с болью спросила:
— Ваня, что ты надумал?
— А то… Услышу еще одно слово о тракторе и деревне, о портрете в газете — взорву бомбу.
— Мы же погибнем, Ваня.
— Лучше погибнуть, чем каждый божий день слушать: «Тебя все знали в районе…»
С того вечера наступил в семье мир и покой. Домашние ходили тихо, говорили полушепотом. А когда на глаза попадала бомба, охали и вздыхали. Теща теперь стала величать зятя Ванечкой. К прежним разговорам не возвращались. А если случайно срывалось какое нежелательное для Лукьянова слово, он оборачивался к двери. Все спохватывались и замолкали.
Однако семейный мир длился недолго. Пришел раз Лукьянов с аэродрома, замерз, куртка колом стоит, лицо обожгло ветром, горит, брови — что у деда-мороза.
— Чайку бы горячего, всего насквозь пронизало, — сказал он.
Но слова его прозвучали, как в пустыне. Никто на них не отозвался. Глядит и не узнает своих домашних. Теща мечется из угла в угол, делает вид, что прибирает комнату. Груня смотрит на него так, будто впервые в жизни видит.
— Чайку бы, — неуверенно повторил Лукьянов. Смутное предчувствие не обмануло его. Груня решительно ступила ему навстречу:
— Ну так когда бомбу взрывать будешь — сейчас или погодя?
— Пусть взрывает, — донесся из соседней комнаты тещин торжествующий голос. Она не утерпела, разузнала про бомбу. — Незаряженная, она все равно что камень. Колуном бей — не взорвется.
С этими словами женщины ринулись в прихожую. Распахнули наружную дверь и столкнули бомбу вниз.
— Вон твоя бомба…
Сперва Лукьянов услыхал глухой удар об пол, гремучий звон ведра, которое тоже летело вниз по ступенькам, а потом встревоженные голоса выбежавших в коридор соседей. Он одиноко сидел за столом, на душе было до того муторно, что хоть сам падай с лестницы.
Вызвал Лукьянова инженер эскадрильи. Не ругал, а только спросил: как жизнь? А что жизнь… Она у него что луна: то полная, то на ущербе. Инженер об этом знал, потому и мягко с ним обошелся. Но такое сказал, что и по сей день то стыд жжет душу, а то смех разбирает: «Ты вот что — перестань водевили в семье разыгрывать!»
Теперь Лукьянов служил в другом полку. В сорок первом году Скоков перекочевывал со своим эскадрильским имуществом с одного аэродрома на другой. Там и встретил Лукьянова. Тот сидел в лесу, приткнувшись к дереву, что-то шептал, пить просил.
— Ранен, старшина? — спросил Скоков.
— Царапнуло. Моя промашка… Не успел укрыться, под бомбы угодил.
— В госпиталь надо.
— Не стоит, товарищ инженер. — Наверное, старшина тоже разглядел у Скокова знаки различия или узнал его в лицо. — Царапнуло, видать, основательно. Вот сумку, если можно, возьмите, а меня не надо. Не довезете. — Старшина сделал неловкое движение, чтобы показать, что сумка, о которой он говорит, находится под ним. Он смотрел на Скокова затуманенными глазами. Инженер двоился и пропадал, но старшина продолжал шептать: — Меня не стоит, а сумку возьмите…
На лесной дороге показалась санитарная машина. Везли раненых.
— Возьмите еще одного, — сказал Скоков, остановив машину. — Из окружения человек вышел. Авиатор. Возьми…
— Некуда, товарищ старший лейтенант, — ответил водитель. Он был небритый и очень усталый. Ему жалко было бросать раненого, а взять его — места нет.
— В кабину, браток. Старшину взяли.
На аэродроме Скоков вспомнил о сумке. Раскрыл и ахнул: там технический инструмент. Старшина выносил его, будто золото, из окружения. Шел лесами, болотами. Под обстрелами и бомбежками. Полтораста километров. Сам пострадал, а вынес.
— Вот это человек… — сказал, ни к кому не обращаясь, Скоков.
— Кто? — спросил солдат, который был с инженером.
— Старшина.
— Товарищ инженер, очень уж он на Лукьянова смахивает.
— Какого Лукьянова?
— Дальневосточника. В соседнем полку служил. Помните, тещу хотел взорвать?
Лукьянова Скоков разыскал в ближайшем госпитале. Тот скоро поправился, и стали они служить в одной эскадрилье. Зимой полк получил новые самолеты, тяжелые бомбардировщики. На них экипажи летали в глубокий тыл врага. Днем Лукьянов заправлял корабль бензином, пополнял боекомплект, подвешивал бомбы. А вечером, когда нарождались звезды, лихо брал под козырек:
— Счастливого пути!
Лукьянов не всегда знал, куда летит экипаж. Но по заправке горючим определял дальность полета, чем до крайности удивлял своих помощников — механика, оружейного мастера и моториста.
— Новая нынче борозда, — обычно сообщал он им, вглядываясь в темноту, где растворился самолет, задумчиво добавлял: — Долго еще придется пахать небо…
Наступила ранняя и дружная весна сорок четвертого. Снег стаял за неделю. Лукьянов брал комочки земли, разминал на ладони, задыхался от душистых запахов. Такой земли никогда не видел — чернозем! Мечта каждого крестьянина средней полосы России. Прикидывал: недельки две пройдет, и можно начинать пахоту. В такие минуты он вспоминал трактор, праздник первой борозды, а заботы были по-прежнему о крылатой машине.
Самолет улетал надолго. Томительными были часы ожидания. За ночь техник не раз мелькал у КП. Немного успокаивался, узнав, что корабль нанес удар и уже возвращается.
Однажды самолет Лукьянова вернулся позже других. Ту мучительную ночь ему не забыть. И утро. И все, что было после, потому что тот боевой вылет круто изменил его судьбу.
Над аэродромом стояла рассветная тишина. Лукьянов напряженно вслушивался в небо. Но оно было безжизненным.
Возле КП встретил начальника связи полка. Волнуясь, спросил:
— Что с нашим экипажем?
— Пропала связь.
— Неужто подбили?
— Кто знает…
— А как там погода? — Лукьянов многозначительно подчеркнул «там», будто знал, куда летали.
— Там — ни к черту.
Разное лезло в голову, и Лукьянов не находил себе места. В такие минуты к нему не подходи.
— Ну что стоите, дела не найдете? — укорял он своих помощников. Хотя укорять их было не за что. А волновались они не меньше его.
Еще с вечера задул ветер, дождь пошел вперемешку со снегом. И Лукьянов, никому не говоря, ждал отбоя полетам. А экипаж пришел на самолет.
— Куда вы в такую непогодь? Сверху льет, снизу метет.
— Э-э, Иван Дмитрия, — ответил штурман, — это не погода, а клад, цветочки, так сказать, а ягодки впереди… Там…
Словам этим Лукьянов значения особого не придал. В какую погоду не летали! А вот теперь, когда другие корабли вернулись и уже зачехлены, а его самолета нет, он пытался припомнить все. Как сказал, как посмотрел на него штурман. И то, что вылет надолго задержался, и то, что разрешили лететь всего нескольким экипажам…