Оливье сбросил с себя полотняный коричневый плащ, в котором он напоминал офицера из армии английской королевы, и остался в белом халате (чехол с завязками на спине под прилегавшим воротничком) и кашемировом кашне. В том месте, где у всех бывает талия, халат топорщился.

— Докторское брюшко, — сказал Робер.

— Чудак, я похудел на шесть кило.

Оливье стянул с себя халат и кинул его на руку гипсовой толстушки. Статуя — остендская купальщица тысяча восемьсот восьмидесятого года — являла собой чудо озорства и нелепости.

— Каждой вещи — свое место.

Теперь он предстал перед ними в гаванском пуловере с обложки журнала «Адам», отлично сидящих брюках и сандалиях на босу ногу — дерзкая смесь дендизма и небрежности. На мотороллере ему было не жарко!

— The right man in the right place[3], — вторая часть фразы, — сказал Оливье. — Но должен заметить, что добиться этого в наш век, который упорно называют «веком прогресса», довольно трудно. Уж мне вы можете поверить. Prosit![4] А виски «Белая лошадь» не так уж мерзко, хотя и его постигнет общая участь: вырождение, вырождение, вырождение… За твое здоровье, Робер!

— За твое здоровье, доктор. А у тебя действительно вид заправского лекаря. Когда я прочел твои письма, я подумал, что это очередная шутка или…

— Мимолетное увлечение? Ни то, ни другое. В последнюю нашу встречу…

— В апреле.

— Верно, в апреле. Так вот, тогда я числился еще торговцем картинами в Брюсселе. У меня был свой дом и положение в обществе. Без оговорок. В моем распоряжении было двенадцать миллионов бельгийских франков. Правда, я никогда не знал, актив это или пассив, во всяком случае, сейчас их у меня нет: я нищ, как студент; я ассистирую, или, если хочешь, прохожу практику в этом почтенном доме — доме для умалишенных, о котором я могу сказать, что он едва ли не единственный в Бельгии, так же, как и его главный врач, — ты его скоро увидишь, — и так же, как практикующий у него врач — твой покорный слуга. Впрочем, в Бельгии приняв говорить «ассистировать», а не «проходить практику». Так солиднее. А кроме того, «проходить практику в сумасшедшем доме» — звучит довольно двусмысленно.

— Ну что ж! — сказал Робер, смакуя виски и машинально придвигая руку в черной перчатке к Истории О. (Как эффектно получилось! Посвященные смогли бы это оценить.) — Что ж, я не слишком удивлен. Во-первых, ты и раньше потрясал нас неожиданными превращениями, сейчас оно даже не неожиданное, — ты предупредил нас письмами. А во-вторых, с тобой надо быть готовым ко всему.

Маркиз отвесил поклон.

Робер говорил правду. С таким, как Оливье Дю Руа, не соскучишься, а в биографии его не разберешься, чему причиной: первое — превратности его судьбы, второе — его собственные поступки, а в-третьих — игра в слова и молчание. Робер не сомневался, что ему известна лишь часть, притом незначительная, жизни друга, но он не любил копаться в прошлом своих друзей.

Еще в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году на Западе было немало молодых людей, которым не давал покоя демон авантюризма; они сновали по нашей крохотной планете, то терпя крах, то обретая надежду. Авантюристы примелькались. Случалось, что человек, известный как писатель, оказывался известным вором или преступником, приговоренным к смертной казни; тот ходил в генералах Сопротивления, другой был изменником родины. Разумеется, это касалось не только писателей, просто их среду Робер знал лучше и благодаря своей профессии с ними сталкивался чаще.

Об Оливье Дю Руа Робер знал, что Оливье ему преданный друг, что родился он году в двадцать первом и что Дю Руа — знатная бургундская фамилия. Его отец, знаменитый хирург, давно умер, и никто бы не взялся утверждать, что он в действительности и был отцом Оливье. Его мать, фламандка, была дочерью пивоваров из Гента, очень состоятельных буржуа. В ту пору она жила в маленьком поместье, принадлежавшем их семье, в Арденнах, недалеко от Динана.

В тысяча девятьсот тридцать девятом году Оливье стукнуло восемнадцать. Кровь в нем бурлила, и война завлекла его в свои тенета, хотя и была делом отнюдь не завлекательным. После поражения он, летчик-доброволец, перебрался в неоккупированную зону. Там Оливье, снедаемый всеобщим недугом — не ко времени возникшим влечением к науке, — начал заниматься медициной. До тысяча девятьсот сорок третьего года он был образцовым учеником, преподаватели обожали его.

Но тут жизнь Оливье Дю Руа окуталась тайной. Вдруг обнаружилось, что он сотрудник лондонского центрального разведывательного управления. Только он один мог бы сказать, какому повороту судьбы обязан он этой переменой. Позднее лейтенанта Дю Руа, служившего у генерала де Голля, сбросили на парашюте в маки Дордони. Однако освобождение он встретил как полковник «вольных стрелков». Вы думаете рассказчик что-то напутал? Отнюдь! Очевидно, Оливье было поручено контролировать партизан в маки Дордони, и, очевидно, партизаны уговорили его перейти к ним. Да, в биографии людей хватает темных мест: историкам, которые возьмутся поведать об этих смутных временах, предстоит нелегкий труд. И снова затемненный кадр в жизни Дю Руа: Оливье Дю Руа — в роли предпринимателя.

В ту пору, чтобы ворочать делами, приходилось поступаться совестью. В большей степени, чем во все другие времена. Оливье жил припеваючи: имел особняк и самолет, — сбывая на черном рынке медикаменты. Когда же Оливье получил наследство в Бельгии, то он стал скупать картины некоего Бюффе, молодого художника, печального певца нищеты, правда вскоре им позлащенной, от которого отступились торговцы картинами Арман Друан и Давид. Прослышал ли Оливье Дю Руа о возможном взлете тогда еще нищего художника или у него был особый нюх. Оба предположения не лишены оснований: ни ум, ни инстинкт никогда Оливье не подводили.

Во всяком случае, когда в прошлый раз Робер собрался с визитом к Оливье, тот устроил ему самолет в Бурже и оказал королевские почести при встрече в Брюсселе. В те времена Оливье Дю Руа был похож на молодого Идена, его блеск умеряла лишь самая малость безвкусицы, именно та малость, которая необходима человеку, чтобы он не превратился в восковую фигуру из музея Гревена. Оливье показал Роберу закулисную сторону торговли живописью и объяснил непостижимое действие механизма, вознесшего художника Бюффе к вершинам славы. Вознесение Бюффе — это результат махинаций, талант тут в счет не идет, хотя у него, бесспорно, был талант, — достаточно взглянуть на его пейзажи. На его примере Робер постиг все торгашеские уловки, он узнал, как первые полотна художника были выставлены на конкурс молодых живописцев, как некий критик «заметил» их и обратил на них внимание жизнерадостного Армана Друана и как тот закупил оптом всю мастерскую бедствующего Бюффе; он узнал как уплывали полотна Бюффе, которые скупали иностранные торгаши, чьей непосредственной специальностью были операции с такими величинами, как Боннар, Утрилло, Ренуар, а потом этих «покупателей» повергли в изумление маршаны, предложив им перекупить у них раннего Бюффе за цену значительно более высокую, чем начальная; и вот тут-то произошло превращение художника в светского денди, привыкшего обедать у Максима и водить знакомство со львами и львицами нашего времени, включая Брижит Бардо и Роже Вадима и Франсуазу Саган. Да, теперь Робер имел все основания удивляться: из блестящего молодого человека Оливье превратился в обыкновенного ординатора, заурядно одетого, в сандалиях на босу ногу, как ходят францисканские монахи, да еще в разгар зимы. И без копейки денег к тому же!

— Мне стало скучно, Робер. Я начал полнеть. Прибавление в весе — плохой признак. Не все это понимают. Утром, когда я смотрелся в зеркало, мне становилось не по себе.

— Как у Мопассана.

— Именно. Только я был избавлен от самых неприятных неприятностей, выпавших на долю Милого друга, чем я обязан пенициллину — этой чудодейственной плесени. Короче говоря, я не хотел больше играть на рынке. Для меня Бюффе больше не существовал. Для меня. Потому что его время еще не вышло. Путь ему прокладывает такая мощная сила, как экономическая выгода, сейчас он может не опасаться, что звезда его закатится. Ну конечно, он талантлив, у него есть изюминка! И потом, когда художник богат, его не трогают, сомнения начинаются уже после его смерти, это общеизвестно. Но пока он жив, никто и не пикнет. В игру, которая ведется вокруг него, втянута целая группа заинтересованных лиц. А мне вдруг стало скучно! Знаешь, что сказал художник Паскин по поводу торговца картинами Бернгейма? Паскин был богат и утомлен жизнью. И он сказал: «Я отвратителен себе. В этом виноват Бернгейм. Он заставляет меня писать одну и ту же картину в четырех-пяти экземплярах. Я пишу. Я пишу, потому что я дрянь. Но мне опротивело быть дрянью, с этим надо кончать!» И знаешь, что он сделал? В одно прекрасное утро он накинул себе на шею петлю, вскрыв перед этим вены на руке и начертав на стене кровью имя возлюбленной. И Паскин дешево отделался — не сочти меня циником. Я не последовал его примеру, но жить мне стало невмоготу. И вот представь, а вдруг Бернгейм заболел бы той же болью, что и Паскин. Этого не было, но предположим. А вдруг торговец картинами так же тонко устроен, как и «его» художник? Такое бывало, ты знаешь. У Ван-Гога это был брат Тео, у Модильяни — добряк Зборовский… Однако не все могут играть в Волара и доброго сыщика. Неплохо сказано, — это не моя острота — это Форэна. И тут я вспомнил, что могу стать врачом: я ведь только чуть-чуть недоучился, и надо спешить, пока существуют льготы для бывших военнослужащих, макийяров, бывших военнопленных; не долго думая, я снова записался на лекции в Лилле. Как-нибудь в другой раз я расскажу тебе, каким образом очутился здесь, сюда я очень рвался, чтобы увидеть вблизи, как разваливается мое дело. Вот так-то.

вернуться

3

Каждому человеку — свое место (англ.).

вернуться

4

За ваше здоровье (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: