— Еще бы, — буркнул Алексий.

— Ох, Алюня, Алюня, — вздохнула Геня.

— Значит, все-таки Алюней тебя еще зовут! — воскликнул Ромек.

— Ведь он же в семинарию собирался, на ксендза учиться. И как его ксендз Ромала уговаривал! Так уговаривал! — продолжала Геня. — И ведь решился было идти.

— А потом взял да и не пошел, — нарочитым басом отозвался Алексий.

— Вот то-то и оно, что не пошел, — сокрушенно продолжала Геня, раскладывая красное платье на кровати. — Жалко, ох как жалко.

— А мне не жалко, — откликнулся Алексий.

— И верно, — подхватил со смехом Ромек. — Ну что бы из него был за ксендз? Ведь он же за девками так бегает — пыль столбом.

Поболтав еще немного, они встали и вышли.

— А ты знаешь… — сказал Ронек, когда они уже довольно далеко отошли от дома, где жили брат с сестрой, — …знаешь, он ведь коммунист. Потому ксендз Ромала так на него и злится. Знать его не хочет. Он-то ведь ему вроде воспитанника…

Сразу же после ужина пришел Ромек, и они с Анджеем немного поиграли. Оля старалась дать своим детям музыкальное образование. Антек так и не сделал никаких успехов и быстро отказался от занятий, не поддаваясь на уговоры матери и брата. Зато Анджей играл на рояле. Разумеется, систематически он не занимался и особого увлечения не проявлял, но с удовольствием исполнял нетрудные вещицы, играл со своим учителем, симпатичнейшим паном Миклашевским, в четыре руки, неплохо читал с листа, так что мог аккомпанировать Ромеку, исполнявшему простенькие пьески. Особенно любимой вещью Ройской и тети Михаси было сентиментальное произведение Francis Thomé под названием «Simple Aveu». Эта миленькая, легко запоминающаяся и непритязательная мелодия, нечто вроде мендельсоновских «Песен без слов», стала для Анджея словно символом лета и каникул. Каждый год она должна была звучать в гостиной деревенской усадьбы. И потом эта вечно напеваемая здесь мелодия как-то заполняла и зеленый парк, и двор, полный движения и суеты, и весь деревянный дом с его двумя башенками.

Когда они кончили музицировать, пришла Ройская и сказала Анджею, что тете Михасе стало плохо. После полудня у нее был сердечный приступ, но сейчас она заснула. За доктором уже послали.

— А что, собственно, с тетей Михасей? — спросил Анджей, когда Ромек, напуганный этим сообщением, укутал скрипку сиреневым шелком, спрятал ее в футляр и пошел домой. — Что-нибудь серьезное?

— Доктор подозревает рак, — сказала Ройская, не глядя на Анджея.

— О боже, — вздохнул Анджей. — Так надо же дать знать маме!

— Мама знает, только это может протянуться еще долго.

— Значит, не надо ее сюда вызывать?

— Пусть побудет у моря. Это может протянуться еще недели, а то и месяцы. Только вот с сердцем у нее все хуже — слабеет.

— Ох, тетя, дорогая! — воскликнул Анджей и только тут почувствовал страх.

— Ничего, ничего, милый, все мы должны пройти через это.

— Но ведь тетя Михася моложе вас…

— Да, но она всегда была болезненной. Мы еще подтрунивали над ее недомоганиями, и вот, оказалось, что напрасно.

Анджей ушел в свою комнату, разделся и умылся. Было еще непоздно, над парком висело зеленое, прозрачное, мокрое небо. Но сон уже одолевал его. Так, голышом, он и сел на окно, впивая аромат влажного воздуха и щебет последних птиц. Постепенно они смолкли, и лишь вдалеке куковала какая-то неуемная кукушка. Тягучий голос ее долго еще раздавался где-то в лесу, даже когда совсем стемнело.

«Кого она так призывает?» — спросил про себя Анджей.

Потом повалился на постель и мертвым сном проспал до самого утра.

Так прошел первый день его лета в Пустых Лонках. Все последующие были похожи один на другой и пролетали необычайно быстро. Почти ежедневно Ромек с Анджеем ездили купаться в пруду за лесом, километров за пять от дома. Это были настоящие путешествия.

Пруд был мелкий и маленький, ехать к нему приходилось по песчаной, неудобной дороге, да и на одно то, чтобы запрячь старую водовозную клячу, требовалась уйма времени. На сборы уходило полдня, и это только для того, чтобы поплескаться в тинистой, желтоватой воде. Даже поплавать было негде. Но, несмотря на это, Анджей с Ромеком устраивали состязания, а потом загорали. Ромек был светлый блондин, и загар приставал к нему плохо. Анджей же через несколько дней стал черным, как голенище. Приложив свою руку к руке Ромека, он удивлялся разнице. Кожа у Ромека была тонкая, девичья, и Анджею доставляло удовольствие прикасаться к его телу, но он скрывал это.

По вечерам он всегда засыпал как убитый. И уже не повторялась та первая ночь, когда он долго сидел на крыльце и думал о жизни. Теперь эти мысли — мысли серьезные — совсем не приходили. Разве что иногда его охватывал страх перед экзаменами в политехническом. Впрочем, и это не очень его занимало. Если не сдаст, то лучше подготовится на будущий год, ему же всего семнадцать лет. Он даже подсчитывал на пальцах. «Ну хорошо, если сдам в этом году, и пять лет в политехническом — значит, окончу в сорок втором году. А если поступлю на будущий год, то окончу в сорок третьем. И будет мне тогда двадцать три года. Ух ты, какой же я буду старый!» — думал он.

Все было бы хорошо, лучших каникул и не надо, если бы не болезнь тети Михаси. Чувствовала она себя все хуже и уже не вставала с постели. Видно было, что она очень страдает, но ее куда больше донимало сердцебиение, нежели страшная органическая болезнь. Так уж повелось, что каждый день после обеда Анджей относил бабке наверх кофе. Тетя Михася всегда радовалась его приходу, но говорила уже совсем мало, да и то с трудом.

Анджей ничуть не тяготился этими визитами к больной бабке. Он чувствовал в ней какое-то спокойствие и что-то вроде триумфа, когда она, с осунувшимся лицом, бледная, как изваяние, сидела в постели, откинувшись на высокие белоснежные подушки. Никогда она не играла большой роли в этом доме, а вот теперь все крутилось вокруг нее и ее болезни.

Анджей не мог избавиться от впечатления, что вся эта ситуация доставляет тете Михасе удовольствие. Поэтому он и не принимал всерьез то, что говорила ему каждый вечер Ройская.

Иногда бабка пыталась сказать Анджею несколько слов, но это были обычно какие-то пустяковые жалобы: то подушка неудобная, то ступня немилосердно ноет. Анджей целовал бабушку в лоб, который бывал либо холодный, либо горячий, но всегда влажный. И каждый раз испытывал при этом легкое чувство не то чтобы отвращения, а какой-то отчужденности от этого умирающего тела. Но он считал своим долгом не показывать этого бабке и гордился тем, что выполняет свое намерение.

В конце июля началась жара. Небольшая комнатка тети Михаси, расположенная в правой башенке, раскалилась, как печь. Все окна были распахнуты, а занавески опущены. Кровать больной выдвинули на середину комнаты. И все равно было жарко.

Для Анджея наступила самая что ни на есть «шелопутная» пора. Вставал он с рассветом, шел в парк или в лес босиком, чтобы чувствовать на коже капли необычайно обильной в это время росы, которая моментально исчезала, как только вставало солнце. Парк и лес просто звенели от птичьих голосов. Кукушка уже не куковала, зато свистели иволги то тут, то там. Полет их был таким же извилистым, как и пение, — точно неожиданные взлеты флейты. Иногда Анджей выходил на самую опушку. Жатва была уже в полном разгаре. Но работать в поле он не ходил, хотя раньше всегда делал это. Боялся, что его заподозрят в том, будто он пришел вязать или подавать снопы вовсе не для того, чтобы помочь людям в тяжелой работе. И хоть и стыдился он своей лени и своей боязни, но все же не шел.

Порой ему удавалось растормошить Ромека и даже Алексия. Алексий готовился поступать на курсы, не совсем ясно какие, и не отрывался от книги. Геня даже радовалась, когда Анджей приходил к Алексию с утра, почти на рассвете, и вытаскивал его в лес.

Иногда Анджей — но уже в одиночку — пробирался по знакомой тропинке, по тропинке детства, которое казалось таким далеким, к костелу в Петрыборах, входил в костел, забирался там в сырой угол, загороженный огромными хоругвями в чехлах, и никем не замеченный слушал службу. Прятался он, чтобы его не увидел ксендз Ромала. Ни в бога, ни в святость богослужения он уже не верил, но — странное дело — сохранил способность молиться. Молился он за бедную, страдающую бабушку, молился и за отца, о котором тетя Михася рассказала ему такие грустные вещи. Много думал он теперь о матери. Отец в его жизни существовал как-то вполне естественно: просто есть и все, и без отца он не представлял себе жизни, как не представлял детства. Подле него он засыпал с чувством доверия и любви. А вот мать была другой, она как будто появлялась извне. Высокая, стройная, словно из другого мира. Он не любил, когда она «наводила фасон» для других. Не любил, когда у нее были гости. Она должна была быть только для него и Антека — только. Когда он выезжал с нею на люди, например на концерт в филармонию, то гордился ею, восхищался, глядя на нее. Но дома ему не удавалось как-то установить с ней духовную близость — здесь он даже слегка побаивался ее. С другой стороны, он часами разговаривал о ней с Антеком. Но ему и в голову не приходило задуматься над тем, каковы же отношения между родителями. Есть родители — ну и все. Тетя Михася заронила в него совсем чуждые ему мысли, заявив, что мать никогда не любила отца. «Возможно ли это? — размышлял он, сидя в темном углу костела. — Не любить… и быть женой! Как это может быть?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: