Анджей стоял и смотрел на умершую. Стянувшаяся кожа на лице тут же начала разглаживаться. Лоб обретал молодость. И одновременно его ошеломила эта поражающая отчужденность бездыханного тела — это что-то уже не жило. И молчание это, идущее от умершей, он чувствовал всем своим существом.
Ройская кивнула всем, кто был в комнате, выпроводила их за дверь и осталась одна с панной Вандой. Анджей не двигался с места, глядя, как тетя Эвелина поправила голову умершей на подушке, закрыла ей веки, потом обратилась к панне Ванде:
— Дайте из комода полотенце. Надо подвязать челюсть.
Панна Ванда подала тонкое полотенце. Ройская взяла голову умершей и подвела полотенце под подбородок.
— Помоги мне, Анджей.
Анджей придержал голову. Он чувствовал под пальцами твердость черепа и мягкие букли волос, волос точно таких же, какие были у тети при жизни. Волосы не умерли. Тетя Эвелина натянула полотенце и завязала его на макушке тугим узлом. Голова упала на подушки, как голова большой куклы.
С минуту тетя Эвелина постояла в ногах кровати, сухими, без слез, глазами глядя на сестру. Только у панны Ванды слезы катились по щекам, когда она спросила:
— В какое платье прикажете ее одеть?
Ройская повернулась и заметила Анджея, который стоял рядом с нею у кровати и со страхом глядел в лицо умершей.
— Ступай, милый. Потом придешь. Надо как можно скорее сделать для покойной алтарь, чтобы она возвышалась над всеми.
В эту минуту гром ударил так близко, что задребезжали стекла. Ройская улыбнулась.
— Всю жизнь была сама скромность, а умерла, как Бетховен. В грозу.
Анджей притронулся к плечу тети Эвелины.
— Тетя, а почему надо подвязывать полотенцем?
— Как это почему? Потому что у покойников челюсть опускается. Так и застывают с открытым ртом. Обязательно нужно подвязывать…
— Челюсть опускается? — повторил Анджей. — Почему?
— Так уж бывает. А ты не знал? Ну ступай, ступай вниз, милый.
Анджей покорно вышел за дверь. На лестнице еще стояла духота, как перед грозой. Но в гостиной он уже смог вдохнуть свежий воздух. Шуршал дождь, позвякивали водосточные трубы, извергая воду, а в самой комнате свежо и совсем иначе, чем наверху, благоухали огромные букеты белых лилий, которые приготовили для катафалка тети Михаси. Анджей сел за столик к окну и, уткнувшись лицом в локоть, заплакал. Плакал он не оттого, что умерла тетя Михася, а потому, что человек умирает так страшно.
— И так каждый, каждый… — повторял он сквозь слезы.
И тут он почувствовал на волосах чью-то руку. Он поднял голову и увидел, что рядом стоит грустная, но словно как-то внутренне улыбающаяся Кася. Он повернулся на стуле, обнял ее за талию и, спрятав лицо на ее груди, разрыдался по-настоящему. А она, ничего не говоря, гладила его черные вихры.
И как раз в этот момент послышались шаги. Быстрые и мелкие.
Анджей вскочил и увидел, что в комнату вбегает отец. Спутанные пряди мокрых волос упали ему на лоб.
— Что случилось? Что случилось? Ради бога!.. — воскликнул он, успев, однако, бросить настороженный взгляд на смущенную Касю.
— Тетя Михася умерла, — сказал Анджей, у которого сразу высохли слезы.
— Где? — спросил старый Голомбек.
Анджей молча показал наверх. Отец бросился вверх по лестнице, скинув по дороге на перила промокшую одежду. Анджей побежал за отцом. Кася исчезла где-то за дверью, ведущей в сад.
На другой день около полудня приехала Оля. Бабка к этому времени была уже «как алтарь». Она лежала на возвышении, окруженная серебряными подсвечниками и букетами лилий, как нечто ненастоящее, чужое, как предмет поклонения. Выглядела она так, будто никогда не жила на свете, не рожала детей, не завидовала положению Эвелины и не вставляла в разговоре французских словечек, которых не понимали ее новые приятельницы. Оля широко раскрытыми глазами смотрела на это вознесение матери и не понимала, почему Анджей сказал ей при встрече два слова: «Это ужасно».
Вечером пани Эвелина, утомленная приготовлениями к похоронам, ушла к себе, в свою большую и пустоватую комнату.
Оля пошла за нею.
— Тетя, — сказала она, — Франек сказал, что застал Анджея плачущим на груди какой-то девушки. Кто она такая?
Пани Эвелина взглянула на Олю так, точно с луны свалилась.
— Какая девушка? Оля, дорогая, ну какое это имеет значение? Анджей был так поражен смертью бабушки.
— Он что, романы тут завел? — спросила вновь Оля, присаживаясь к туалетному столику, за которым Ройская принялась расчесывать волосы.
— Не заметила. Пожалуй, нет еще. Но ты же сама понимаешь, что это придет.
— Ужасно! Одна эта мысль для меня уже омерзительна.
— Оля! Тебе надо денно и нощно благодарить бога за то, что у тебя такие сыновья, — вздохнула Ройская.
— Именно поэтому я и не хотела бы их потерять.
— Лучше потерять их так, чем иначе.
Оля смутилась.
— Прости, пожалуйста.
— Дитя мое, все матери одинаковы. Но Анджей действительно чудесный. Очень хороший мальчик. Если бы ты видела, как он играет с Зюней.
— Зюня такая прелесть.
— Да, прелесть. Но мне тяжело видеть ее здесь все время. Нехорошо, что она тут.
— Какие-нибудь неприятности с Климой?
— С Климой нет. С Валереком. Власть ее над ним оказалась недолговременной. Теперь он вытворяет, что хочет…
— Просто не знаю, как я теперь буду без мамы, — вздохнула Оля, меняя тему разговора.
— Сначала будет тяжело, а потом… привыкнешь, — слегка замялась Ройская, — как и ко всему в жизни.
— Да, это мне только сейчас кажется. Но мне никак не удается уверить себя, что там в гробу — мама. Такая она иногда была смешная с этими флюсами.
— Вот видишь, все же она была очень болезненная.
— И иной раз, когда я думаю об Анджее или еще там о чем-нибудь, я вдруг ловлю себя на мысли: надо рассказать об этом маме.
— Да. Иногда это длится всю жизнь. Вот и я всегда думаю: как бы я это рассказала Юзеку…
— Значит, за Анджея беспокоиться не стоит? — спросила Оля, уходя.
— Я за ним поглядываю. Он очень хороший мальчик.
— Спасибо. Теперь у меня только вы, тетя, остались, — сказала Оля, целуя тетке руку.
— Как и раньше, дорогая. — Ройская поцеловала ее в голову. — А что касается сыновей, то я тебе просто завидую…
— Ой, тетя, не надо, а то накличете… — Оля даже испуганно замерла на пороге. Потом снова обернулась. — Вы спите, тетя, я посижу у гроба.
И пошла наверх.
Перед высоко поставленным гробом, над которым потрескивали восковые свечи, уже сидел на стуле задумавшийся и пришибленный Франек. Оля чуть не улыбнулась, когда он молча взглянул на нее, толстый, бледный, с губами, казалось, уже готовыми произнести вежливое: «Мое почтение, сударыня!» — такой грустный, с красными и слезящимися глазами, жалкий и страшно забавный в своей скорби толстяк.
«Сама добродетель, — подумала она. — А как он любил маму».
И взяв от стены стул, придвинула его к стулу мужа. Усевшись рядом с ним, она так же, как он, обратила взгляд к темным очертаниям гроба, к складкам черного шелкового платья и к металлическому кресту, лежащему высоко на груди матери под сплетенными восковыми пальцами. Так просидели они часа два.
— Франек, — нагнулась она к мужу, — ступай ложись. Завтра похороны, ты устанешь.
— Сейчас, сейчас, — прошептал Голомбек и скорбно вздохнул.
Оля и на этот раз едва удержалась от улыбки.
«Боже, до чего он добродетелен, — подумала она, — я просто подметки его не стою. Ведь он куда больше моего убит смертью мамы. И детей куда больше любит. И дети его больше любят. Анджей… Дети испытывают ко мне смутную обиду за то, что я не люблю его так, как он того заслуживает. Но неужели я его действительно не люблю? Его, отца моих детей, такого доброго, хотя, правда, недалекого… О боже, о чем я думаю у гроба родной матери!»
Но несмотря на все старания, она продолжала думать о Франеке, о первых годах их супружеской жизни, о той минуте, когда, тронутая его добротой, уступила его мольбам и стала ему женой. Она вспомнила о том, как родился Антек, такой чудный, крохотный Антек. А потом Анджей. Франека он растрогал куда больше, чем Антек. Потом мысли ее отклонились. Она подумала об Эдгаре, которого не видела со времени его возвращения из Рима. Говорят, болен. А Януш так и не вернулся из-за границы. Керубин тут же поехал в Закопане, даже не заглянув к ней… И вот так, окольным путем, переходя от знакомого к знакомому, мысль ее набрела на Казимежа. И вновь, как всегда в минуту одиночества где-нибудь на пляже или в минуту ночного пробуждения, возник тот вопрос, на который она не могла ответить. Хотелось бы задать этот вопрос и ему, но она знала, что и он не ответил бы, потому что такое разрешить невозможно. Хотя вращались они в разных кругах, но время от времени все же сталкивались. Даже разговаривали, то есть перекидывались парой банальных фраз. И все же она знала, что не сможет задать этот самый важный вопрос: почему? Не то чтобы это было неприлично, бестактно, нет, просто на этот вопрос не существует ответа. В этот момент Франек встал со своего стула и нагнулся к ней.