Эта ночь с танцами на веранде прочно врезалась в память потому, что она была нашей последней ночью в Болахуне. На следующий день начиналось настоящее путешествие.
Я решил добавить к нашей компании Марка — в качестве переводчика, шутника и сплетника. Невозможно было устоять против письма, которое он подбросил мне на веранду:
«Сэр, имею честь просить вас, что я охотно пойду с вами до Монровии, пожалуйста, очень вас прошу. Потому что вы меня так полюбили, я не хочу — вы меня снова здесь оставите, а кроме того, я еще маленький, чтобы нести груз. Я буду помогать тащить гамак, пока дойдем. Я и старшина. Пожалуйста, сэр, не оставляйте меня снова. Вчера вечером я боялся вам оказать, пожалуйста. Хозяин, хороший хозяин и хороший слуга. Я ваш навеки друг, Марк».
Будущее показало, что, как бы я ни был утомлен, раздражен или болен, я всегда мог вернуть хоть немного былой жизнерадостности из вторых рук — через Марка; ведь Марк никогда не видел ни моря, ни парохода, ни даже кирпичного лома. Для него это путешествие было самым увлекательным приключением, какое только способна даровать жизнь, ведь он еще был совсем мальчишкой. По тому, как он жадно глядел на новых людей и новые порядки, легко было угадать, как напряженно работает его воображение; да, у него будет что порассказать, когда он вернется в школу!
Но теперь на веранде под эти пляски меня одолевали мрачные предчувствия. В последний раз мы ночуем под крышей настоящего дома. Дальше нас ждут деревенские хижины. Я вспомнил, что рассказывали монахи о крысах, которыми кишмя кишат эти хижины. Невозможно, говорили они, уберечься от крыс, когда ложишься в постель, москитные сетки не помогают; как-то раз, проснувшись ночью, одна из сестер обнаружила крысу у себя на подушке; крыса обнюхивала помаду, которой были намазаны ее волосы. Впрочем, уверяли сестры, к крысам быстро привыкаешь. Они оказались правы, но тогда я им не поверил. Ведь дома я никак не мог привыкнуть к мыши, скребущейся за стенной панелью, и побаивался моли.
Как только танцоры ушли, настроение у вас испортилось. Брат был весь искусан с головы до ног; если это были москиты, малярия могла одолеть нас на полпути через лес. У меня высыпала на спине и на руках сыпь, как при ветряной оспе.
Казалось, самый воздух здесь заражен миазмами, недаром заболел Амеду и трясся в лихорадке Ван-Гог.
Да, это был мрачный вечер, и нервы у нас были натянуты. Вверх и вниз по стенам пробегали громадные пауки, откуда-то доносились звуки тамтама, передававшего какую-то весть (наверно, о прибытии президента), о стену билась гигантская черная бабочка величиной с летучую мышь. Оставалось только пораньше лечь спать и постараться покрепче заснуть.
Но и это оказалось невозможным; на крышу обрушилась целая лавина дождя, потом стало холодно, и заснуть как следует было уже немыслимо, а ведь днем жара стояла такая, что мы едва передвигали ноги. Проснувшись от холода в четыре часа утра, я вскочил босиком с постели, чтобы натянуть фуфайку. Через несколько дней я убедился в том, что из-за этой неосторожности подцепил тропическую блоху — крошечное насекомое, которое въедается в пальцы ног, проникает под кожу, откладывает там яйца и размножается, пока его не вырежут.
Ранним утром Болахун показался нам земным раем. Дюжина апельсинов стоила здесь один пенс, манговые плоды — четверть пенса три штуки, а бананы продавались за бесценок, их не успевали съедать, и они доставались муравьям и мухам. Вот что отчетливее всего запомнилось мне на фоне однообразного лесного пейзажа: красивый полет маленьких ярких птиц (рисовых трупиалов), они словно ныряли у нас над головой; хрупкие желтые цветы, сидящие прямо на стволе; цветок, похожий на дикую розу, с прозрачными, как у примулы, лепестками, с маленьким красным пестиком и черными тычинками; бабочки, пальмы, козы, скалы, высокие прямые серебристые деревья и мелькнувшие за тростниками силуэты женщин, шагавших куда-то грациозной походкой с корзинами на головах. Эти картины я и унес с собой в новые края.
Впервые, пускаясь в неведомый путь, я не надеялся найти ничего лучшего, чем то, что оставил; я был готов к разочарованиям. И впервые разочарования не ждали меня.
Перевод Е. Голышевой и Б. Изакова
Рисунки М. Клячко
Вместе с ветром
«Есть в полете!»
На остановке нас было только двое. В этот ранний час ходили лишь дежурные автобусы. Паренек в рабочей спецовке внимательно смотрел на меня. В конце концов, не выдержав, спросил:
— Зачем вам унты? Еще тепло. Я ответил ему, что на высоте всегда стоят зимние холода.
— А вы на каких летаете — на «ТУ» или на истребителе?
— На воздушных шарах. Паренек покачал головой:
— Что вы! На шарах уже не летают.
Я попытался было уверить его, что я действительно пилот аэростата, но вскоре подошел автобус, который увез меня в Долгопрудную. Не знаю, убедил ли я паренька...
Должно быть, нет.
Я представил себе то время, когда сам был таким же пареньком. Знали ли мы что-нибудь о воздушных шарах? Да мои сверстники прямо-таки бредили ими... В 20-е и 30-е годы воздухоплавание достигло — в буквальном и переносном смысле — удивительных высот. На газетных полосах мелькало имя Нобиле, достигшего Северного полюса на дирижабле; Пикара, который поднимался на стратостате в сконструированной им герметической гондоле; это было время, когда готовились к достижению высотных рекордов легендарные «Осоавиахим» и «Комсомол».
Тогда авиация нащупывала разные пути, по которым должно было пойти ее развитие. Испытывались, совершенствовались дирижабли, аэростаты, самолеты... Естественно, у нас в школе воздухоплавания разгорались жаркие споры о будущем авиации. Каждый из пилотов был уверен, что именно тому аппарату, на котором он летает, принадлежит будущее. Например, генерал Нобиле, читавший у нас лекции, считал, что последнее слово в покорении воздушных пространств остается за дирижаблем.
Но однажды преподаватель школы, один из первых воздухоплавателей в России, Борис Никитич Воробьев, подводя итоги очередного спора, очень правильно сказал, что нельзя односторонне оценивать возможности авиации, впадать в крайность. Все летательные аппараты должны дополнять друг друга, работать на одну цель—завоевание воздушного пространства... Мне запомнились эти слова.
Однако прошли годы, и аэростат забыли. Воздушный шар стал таким же анахронизмом, как, скажем, паровоз Черепановых или конный омнибус... Только ничтожно малая кучка поклонников воздухоплавания сумела отстоять право аэростата на жизнь.
В тот день, когда я встретился с пареньком, ничего не знавшим о воздушных шарах, мы готовились к очередному полету на аэростате.
На летном поле ярко горели прожекторы, скрестившие свои лучи на распластанной серебристой оболочке. Мы не замечали рассвета, сумерки просто растворялись в низких тучах, понемногу светлели тени. Оболочка, похожая на гигантский гриб, распухала на глазах, сглаживая свои морщины. То и дело стартер покрикивал:
— На поясных, плавно сдавай!
Рабочие понемногу отпускали поясные веревки, которые крепятся к кольцам, опоясывающим шар, и оболочка приподнималась. Рядом снаряжалась для полета гондола — корзина, сплетенная из упругих и легких ивовых прутьев. Ее загружали научной аппаратурой, радиостанциями с большим запасом сухих батарей, пилотажными приборами, прорезиненными баллонами с питьевой водой, продуктами. Возле лежали двадцатикилограммовые мешочки с песком — балласт.
Вместе со мной готовились к полету метеоролог Семен Семенович Гайгеров и бортрадист Матвей Маркович Кирпичев. Я знал Гайгерова как человека исключительной храбрости и выдержки. Преданность своей науке в нем сочеталась со страстью к «перемене мест», так хорошо знакомой каждому путешественнику. Он побывал почти во всех уголках Союза, зимовал в Арктике и на далекой земле Антарктиде.