Анджей Выджинский
Время останавливается для умерших
Мы напрасно искали его в течение многих недель; он был для нас врагом неизвестным, неясным, почти призраком. Мы знали его настоящую фамилию и черты лица, однако все это тоже ничего не говорило и не проясняло. На фотографии оно было спокойным и неподвижным, словно посмертная маска. Мы знали, что он убил человека, двух, а может и трех — больше ничего. Какие у него привычки, какой характер, какие союзники, какие женщины?
Все эти вопросы мучили нас своей неразрешенностью, недостаток сведений затруднял, даже делал невозможным следствие, и вдруг, благодаря случайности, он оказался в наших руках. Мы ловили человека-привидение, человека без лица и биографии, будто он появился на свет только в момент убийства и только для того, чтобы убить.
Теперь в этой душной и тесной комнате я уже знал, как за него взяться и как его сломить. Он стоял передо мной, нагло улыбался, был уверен в себе и убежден, что многого мы не сумеем доказать. Наверное, если бы на основании неопровержимых улик прокурор потребовал для него смертной казни, если бы его подвели даже к виселице — все равно он, наверное, испытывал бы удовлетворение от того, что переиграл нас молчанием и хитростью, и посматривал бы в нашу сторону с презрением. Именно так, как глядел сейчас на мое забинтованное плечо: неделю назад оно было прострелено пулей из его пистолета.
Это случилось в отеле «Континенталь». Тогда я мог просто убить его, так как стрелял быстрее и лучше. Мог застрелить его и несколькими минутами раньше, когда, стоя ко мне спиной, он разговаривал с Моникой. Однако в этой столь неравной для меня игре я должен был рисковать собственной головой, потому что его жизнь ценилась тогда гораздо дороже моей. Ведь без показаний нам никогда не удалось бы распутать того сложного дела, в которое оказалось замешано так много людей. Только он мог вывести нас на них, он и никто другой.
Именно поэтому так неестественно поменялись местами наши роли: убийца мог спокойно застрелить меня, я же имел право только обезоружить и задержать его. Именно я, которого в тот самый день отстранили от следствия по этому делу. С тех пор прошла уже неделя, и пора, наверное, забыть обо всем, несмотря на жар и мучительную боль в плече.
Душно, чертовски душно было в этой унылой комнате, но открывать окно мне не хотелось. В гуле нарастающей бури молнии прочерчивали небо и отражались в запыленных стеклах, словно вспышки магния. Этот неровный блеск освещал его глаза: он снова смотрел на бинты, опутывающие мое плечо.
Иронически улыбаясь слегка искривленными губами, он, видимо, пытался установить, какая это была рана. Навылет, когда пулевой канал проходит через ткани насквозь, или «слепая», при которой существует только одно входное отверстие и пуля остается в теле? Я не сказал ему, что это было «слепое» ранение и что мое состояние не позволяло хирургу удалить пулю без риска для всего организма. Не мог я сказать и то, что ночью сбежал из госпиталя, чтобы довести до конца нашу затянувшуюся игру.
Да, в моем теле сидела пуля недельной давности, и меня не покидало странное ощущение, что все еще длится та доля секунды, когда в отеле «Континенталь» меня настиг выстрел его пистолета. Она как бы застыла во времени, и Марчук все еще стрелял в меня.
Сознание того, что хоть в чем-то он оказался сильнее, давало Марчуку ощущение перевеса, усиливало его уверенность в том, что я прикован к больничной постели. Если ему что-то и не давало покоя, так это удивление: надо же, в подобном положении снова появиться на его пути! Когда сержант Клос ночью привез его из тюрьмы, я уже ждал их в коридоре, у двери комнаты, где он убил человека.
Снова отдаленный гром и молния, отразившаяся в его прищуренных злых глазах. Я ненавидел его. Впрочем, он тоже относился ко мне не лучше: его схватили из-за меня, и поэтому он всей душой желал мне смерти. Я же появился здесь для того, чтобы подписать ему приговор.
Вряд ли кто-нибудь догадывается, какие сложные чувства связывают преступника с офицером, ведущим следствие.
Я сказал:
— Марчук, ни о чем не думай, только слушай…
— Моя фамилия не Марчук. Я уже сто раз говорил, чтобы вы не называли меня «Марчуком».
Я пропустил мимо ушей это заявление.
В связке ключей, свисающей с замка, был ключ от сейфа. Я взял связку и вложил нужный ключ в замок бронированной кассы.
Марчук наблюдал за каждым моим движением.
— Ты меня слушаешь?
— А вы ничего не говорите, — ухмыльнулся он, — Вы вообще либо ничего не говорите, либо говорите слишком много.
Наверное, виной тому был жар, но мне вдруг непроизвольно захотелось его ударить. Удержала меня не столько раненая рука, сколько сознание того, что я проводил уже сотни различных дел и встречался с сотнями циничных подонков, которые отрицали самые бесспорные факты. Но тем не менее у меня никогда не возникало желания ударить кого-нибудь из них. Это было чужое, не мое, непонятно откуда и зачем пришедшее чувство.
— Ты прав, Марчук. Только сегодня я скажу тебе больше. Столько, что ты не выдержишь.
— Вы мне как будто угрожаете? — спросил он. — Не понимаю.
— Поймешь через полчаса, — отрезал я. — А теперь слушай. Я уже рассказал тебе, как получилось, что кассир открыл дверь. Он спросил тебя о письме, потому что ты сказал, что у тебя есть какое-то письмо. Он потребовал подать ему конверт через щель приоткрытой двери. Тогда ты оттолкнул его и вошел в комнату. Так?
— Вы можете говорить все, что хотите, — отозвался Марчук. — Капитану милиции все можно.
Сержант Клос стоял чуть позади Марчука и смотрел на меня с осуждением. Он не одобрял метод, который я собирался применить к Марчуку сегодня; по крайней мере, он всегда твердил о том, что следователь должен войти в доверие к преступнику, пробудить в нем раскаяние.
Это хорошо для сержанта Клоса, подумал я, но в данном случае такой способ вряд ли что-нибудь даст.
Бывали, правда, случаи, когда некоторые из нас не могли добиться от подследственных ни слова — тогда они просили помощи у Клоса. Мне трудно объяснить, как он с этим справлялся и на чем строилась его система допроса, но несомненно одно: он не был для преступников судьей или обвинителем, мстителем или палачом — Клос перевоплощался для них в брата, товарища, чуть ли не в соучастника., Он разговаривал с ними на их собственном языке, его представление о мире соответствовало их представлениям. Он обладал какой-то особенной чуткостью и быстро понимал душевный склад допрашиваемых, становился как бы их подобием и самым непонятным образом возбуждал в преступниках уверенность, что только абсурдный случай усадил их по разные стороны письменного стола. Потому что, мол, с таким же успехом и он, Клос, мог оказаться на их месте, а они — на его. Так сержанту становились известны секреты, недоступные для других.
Я приказал сержанту снять с Марчука наручники, потом попросил его выйти и подождать за дверью. Клос внимательно посмотрел на меня, и я понял значение его взгляда. В эту ночь он стал воплощением моей совести и знал, что я боюсь его правоты, самого его присутствия, которое может помешать мне преступить рамки законности. Именно поэтому я и попросил его уйти.
— Франек, ты должен выйти — здесь необходимо создать особый настрой, чтобы восстановить момент убийства, атмосферу того дня. В этой комнате могут быть только два человека, как тогда…
— Понимаю, — ответил он, — не надо так много говорить.
Однако прежде чем выйти, он все же заблокировал язычки двух французских замков: боялся за меня или не доверял моим силам — и хотел на всякий случай обеспечить себе возможность быстро войти в комнату. Мы еще не знали — да и откуда было знать, — что всего через полчаса оба станем жертвами этой преувеличенной осмотрительности.
— Ты знаешь, почему кассир не хотел тебя впустить, — сказал я Марчуку, — Он готовил деньги к выплате. Другая причина его осторожности тебе известна так же хорошо, как и мне, — он боялся, что его прикончат. Приоткрыл Дверь и потребовал, чтобы ты подал ему письмо, которого У тебя вообще не было.