— Что же, это слово подходит мне не хуже любого другого.
— Никчемный старик.
Я протянул руку и погладил его колено. Торопливый жест и тоже никчемный, словно сделал его он сам.
— Как вы скажете. Я сделаю все, что вы…
Он засмеялся.
— Делай то, что велит тебе мать, мой мальчик. Так нужно… Да.
Он взял трубку и начал ковырять в ней. Я почувствовал, что разговор со мной окончен, встал и пошел к двери. Мать сказала мне вслед:
— Так ты обещаешь?
— Что же…
— Обещаешь?
— Ну, хорошо.
Закрыв за собой дверь, я остановился и прислушался. Что они скажут друг другу? Они не сказали ничего.
Мы отправились в Европу. Мы обозревали античные развалины. Мы слушали музыку. Мы осматривали прохладные итальянские церкви и галереи столь усердно, что глаза, ноги и мысли у меня отказывали. Мы ели незнакомые и иногда восхитительные блюда под сумрачными тентами, а солнце сжигало все вокруг. Мы общались с людьми, такими же приятными и равнодушными, как мы сами. Я собрал целый каталог новых звуков, новых запахов, новых ощущений. И за все это должен был благодарить ее.
Когда мы вернулись, деревья вокруг дома стояли растрепанные, почти без листьев. Вылезая из автомобиля, мать поежилась, а я испытывал только радость оттого, что голые холмы приблизились, ограждая меня, только удовольствие от сырого воздуха, холодящего мое лицо, опаленное солнцем, которого ничто не заслоняло.
Вот и все расширение кругозора, подумал я.
За время нашего отсутствия отец сдал — нет, он не одряхлел ни внешне, ни внутренне, но стал как будто меньше, чем я его помнил. Теперь я проводил дни не с мистером Бингемом, а с отцом и его управляющим, что было бесконечно приятнее. Он купил мне гнедую кобылу. Когда я испытующе-ласково положил ладонь ей на шею, она задрожала всем телом и посмотрела на меня глазами, полными такого великолепного безумия, какого мне еще не приходилось видеть.
— А! — вот все, что я сумел выговорить.
— Ага, — сказал Пэдди, грум. — Хозяин заплатил за нее бешеные деньги и правильно сделал.
— А!
Я тут же назвал ее Морригана.
— Какая странная и безобразная кличка, — сказала в тот вечер мать, когда мы сели обедать.
— Вина. Будь так добр.
Я передал ему бутылку, и, помню, он взял ее трясущейся рукой.
— Ты сам ее придумал? Или где-нибудь слышал?
— Это была прославленная колдунья.
— Неужели, милый? Как интересно. Вроде Феи Морганы?
— Примерно.
— Несомненно, ирландская колдунья, судя по такому поразительному имени.
— Она постоянно меняла облики. И я решил, что это — самое последнее ее превращение.
— Какие глупости!
— Вы заметили ее глаза? — Я повернулся к отцу.
Он улыбнулся.
— Насколько я понимаю, ты доволен.
— Как никогда в жизни.
— И отлично, мой мальчик. И отлично.
— Вы меня удивляете, вы оба. Мы с маленьким провели в Европе четыре месяца, а вам все равно. Вам интереснее обсуждать лошадиные глаза.
— А вы предпочли бы, чтобы мы обсуждали… что именно?
Она презрительно посмотрела на него и промолчала. Я покраснел и, чтобы не видеть их, уставился на сверкающие серебряные ножи и вилки, аккуратно разложенные у моей тарелки. На каждой ручке сердито поднимал когтистую лапу грифон.
— Я не настолько чужд культуры, как вы, по-видимому, считаете.
Он сказал это холодно, без всякого интереса, просто мимоходом указав на второстепенный факт. Над столовой повисло ее молчание, а мы с отцом вели какой-то незначительный разговор, и слова были напряженные, словно блуждали в тумане от него ко мне, от меня к нему.
Осень перешла в зиму. Голые деревья топорщились ветками в облезшем саду. Бурая земля почти светилась невпитавшейся водой. Серые холмы сливались с чуть более светлой серостью туч.
Отец был методичным человеком. Каждую пятницу к нему в кабинет являлся управляющий в тщательно вытертых сапогах и без шляпы, оставленной часа два сиротливо ютиться на столе в холле среди подносов, цветов и невскрытых конвертов. Перед отцом на письменном столе были стопками разложены счета по имению и дому, книги учета арендной платы и платежные ведомости. Отец аккуратно сидел в кресле, его рука, державшая перо, иногда слегка дрожала. Во время этих совещаний он не курил трубки и с облегчением брал ее, только когда управляющий вставал и прощался.
— Надеюсь, ты начинаешь понемножку разбираться, мой мальчик. Цифры и документы кажутся бесцельными, но ты должен уметь справляться с ними. Держи их вот тут.
Он нажал подушечкой большого пальца на стол, словно раздавив жучка.
— У нас в стране самое важное наше достояние — земля. Да. Хм-м-м. Никогда не обходись с ней бессердечно. Никогда не отмахивайся. Никогда не пренебрегай ею. Ну, а если быть практичным и не впадать в чувствительность, чему, не отрицаю, я порой бываю подвержен, то чем больше ты вложишь в землю, тем больше в конце концов получишь от нее. Самую жизнь, собственно говоря. Жизнь может быть очень бесплодной, мой мальчик. Но всегда помни: земля здесь далеко не бесплодна. А! Твоя мать всегда утверждала, что в душе я — крестьянин. Возможно, она права. Но я нисколько этого не стыжусь. Мы все ведем род от каких-то вымерших племен. Смотреть, как наливаются твои нивы, как тучнеет твой скот… — Он усмехнулся, вдруг смутившись. — Извини. Это простые радости, но самые большие из всех, которые выпали на мою долю. Я стар. И могу говорить только о том, что испытал сам. Можешь не слушать. Как все. Любовь к земле дает больше, чем все остальное… Я узнал не так уж много. В чем для меня радость. В чем моя вера. Возможно, я кажусь тебе глупым. С другой стороны, некоторые люди не узнают ничего. Вообще ничего.
Он всегда говорил отрывистыми фразами, часто умолкая, чтобы поковырять в трубке или посмотреть, как огонек ползет по спичке, изящно зажатой между большим и указательным пальцами. Порой слова продолжали неловко срываться с его губ, а он закрывал глаза, точно у него уже не было сил смотреть на окружающий мир. Я слушал почти в полном молчании, выбирая, что мог, из клубка мыслей, воспоминаний, фантазий и взлетов воображения, которые ему угодно было предлагать мне. Теперь, думая об этом, я прихожу к выводу, что порой он испытывал мучительную боль. У него была манера внезапно выпрямлять спину — его шея вдруг делалась очень длинной и худой, голова подрагивала, а рука скользила за спину, осторожно ощупывая нижние ребра. По-моему, я не спрашивал, что с ним, из страха перед ответом, которого не хотел бы услышать ни я, ни он сам. В общем, мое присутствие его как будто радовало — но так, наверно, человек на необитаемом острове иногда радуется своей тени и разговаривает с ней.
С Джерри я не виделся до конца зимы. Потом в ослепительно холодный весенний день, когда восточный ветер гнал по небу пухлые сияющие облака и гнул едва подернутые зеленью живые изгороди, Джерри и Королева Мэв выиграли заезд на местных скачках. В загоне отец вручил ему приз и пожал ему руку. Стоявшие вокруг дамы и господа вежливо похлопали, а за оградой раздались восторженные вопли одобрения. Шея Королевы Мэв почернела от пота, от нее поднимались клубы сладко пахнувшего пара. Я протянул руку. Джерри взял ее, не глядя на меня.
— Поздравляю, Джерри.
Его рука была ледяной. Он, казалось, ни на йоту не вырос, но выглядел совсем взрослым. Я покраснел, заметив, что на нем мои старые брюки.
— Благодарю вас, — пробормотал он. — Сэр.
— Ты отлично прошел.
Он молчал.
— А прыжок у нее просто великолепный. Я всегда говорил: если ее потренировать как следует, прыгать она будет замечательно.
Он улыбнулся уголком рта.
— Куда ей до твоей новой кобылы.
10
Дж. Мильтон (1608–1674), «Потерянный рай», кн. IX.