— Кушать подано, сударыня.
И вот она начала чистить грушу. Обед прошел почти в полном молчании. Только когда в комнате была прислуга, кто-нибудь из нас делал вид, что поддерживает разговор. Все во мне ныло от дурных предчувствий. У меня за спиной нежно лепетал и вздыхал огонь, как, наверное, лепечут и вздыхают влюбленные. По вечерам столовая выглядела уютнее — длинные бархатные гардины были освобождены от шелковых петель, а стол заливало сияние свечей. Когда я думаю об этой комнате, в моей памяти приятная еда всегда соседствует с неприятными разговорами. Ножичек в со пальцах был серебряным, с ручкой в хитрых завитках. Я никогда не любил груш.
— Почему вы смеялись?
— Полагаю, — сказал отец, — потому что ваши слова были смешны.
— Если вы разрешите… — Я встал, собираясь уйти.
— Сядь! — Ее голос был раздраженным.
Я сел.
— Я вовсе не шутила.
— Мама…
Он перебил меня.
— Если вы не шутили, значит, вы, как и все, лишились рассудка.
— Нет, о нет, Фредерик. Он должен уехать.
— Передай мне портвейн, будь другом. Мне кажется, Алисия, еще вчера вы даже не замечали этой войны… Нет, прошу прощения, вы были совершенно равнодушны к тому, что где-то идет война. И вот теперь, только оттого, что какой-то злополучный неразумный юнец был убит, вы хотите отправить туда Александра. Какой дьявол вдруг вселился в вас?
— Вовсе не дьявол. И вы прекрасно знаете, что это его долг.
— Ничего подобного я не знаю. И в любом случае право решать принадлежит ему.
— У него нет выбора.
— Нет, есть. Против обыкновения англичане повели себя не как круглые дураки.
— Так нравственный долг. Почему все другие должны, а он нет?
Отец встал.
— Я отказываюсь это обсуждать. Мне нужно заняться делами. Прошу меня извинить. — Он пошел к двери, продолжая говорить взволнованным голосом, которого я прежде у него никогда не слышал. — Все, чего вы когда-либо желали… Все, Алисия. Вспомните это. И хорошенько подумайте, прежде чем вы заберете моего сына. Нет, говорю я. Нет.
— Dulce et decorum est…[12] Вы стары.
— Да, сейчас я, бесспорно, стар, но я никогда не желал стать англичанином. И не желаю этого для моего сына.
— Нашего сына.
— Нашего сына.
— Мистер Редмонд…
— Мистер Редмонд — близорукий дурень.
— Идите, займитесь своими долами, старик. Это вы одержимы дьяволами, не я.
Он ушел, оставив нас вдвоем. Она молча доела грушу. Ненавижу груши. Она вытерла рот салфеткой и встала. Она подошла ко мне сзади, обняла меня за шею и притянула мою голову к своей мягкой теплой груди. Ее пальцы поглаживали мои волосы. От нее исходил сладкий, нежный и все еще молодой запах. Она откинула волосы с моего лба и поцеловала меня.
— Мой мальчик. Мой милый, милый мальчик.
Я ненавидел ее.
Когда я вышел в холл, дверь отцовского кабинета была открыта.
— Александр!
Мать уже ушла в гостиную. Оттуда доносились звуки рояля.
— Александр!
— Иду.
Эта комната была полна теней, она следила и выжидала. Где бы я ни сидел и ни стоял в ней, меня не оставляло ощущение, что за моей спиной кто-то есть, кто-то суровый и требующий, от кого не отделаться быстрой примирительной улыбкой через плечо. Отец сидел у камина, заслоняя ладонью глаза от слепящего жара из самого сердца огня. Другая рука держала коньячную рюмку. Он кивком попросил меня сесть. Я сел по другую сторону камина и откинулся, чтобы экран отгораживал мое лицо от пламени. Мы долго сидели так, и мрак укрывал наши беззащитные лица. Я слышал дыхание, царапающее его горло, и пляску огня, и трепет живых теней.
— Коньяку? — спросил он наконец.
— Нет.
Он поднес рюмку к губам и выпил. Короткое мгновение стекло стучало о его зубы.
— Быть может, — сказал он немного погодя, — тот мир осмысленнее этого.
Где-то кто-то вздохнул. Не отец и не я. Мысль в ту минуту не слишком утешительная.
— Твоя мать замечательная женщина.
— Пожалуй, я все-таки выпью.
Сказал я это больше потому, что надо было что-то сказать. Он кивнул. Я встал и налил себе рюмку.
— Я лгу, — сказал он.
Я снова сел и поглядел на него. Увидел я только его глаза, поблескивавшие в темноте.
— Я очень не хотел бы, чтобы тебе довелось испытать унизительность жизни с кем-то, кому ты совершенно безразличен. Унизительность… — он умолк и отпил из рюмки. Другая его рука упала на колено, словно была больше не в силах оберегать глаза. Его лицо, казалось, изваял скульптор эпохи Возрождения из зыбкого золота. Я видел такие лица во время своего путешествия.
— …э …да …и ничем не тронуть, не достать. Прости меня. — Он посмотрел в мою сторону. Я смущенно, с досадой, не то кивнул, не то мотнул головой.
— Теперь, когда я знаю, что она меня ненавидит, стало легче. Как ни странно. Но, думаю, ты не поймешь.
— Я уверен, что она не пена… — Я понял, что мои слова неуместны.
— Прости меня, — повторил он. — Сердце иссушается, и следует благодарить бога, что это так. Ты как будто встревожен?
— Ну-у… пожалуй…
— Налей мне еще. Никогда не позволяй себе тревожиться, когда люди что-нибудь говорят. Мы все слишком выдрессированы в правилах поведения. Спасибо. Спина у меня сегодня что-то пошаливает.
— Доктор… — нерешительно начал я.
Он засмеялся.
— Но почему вы говорите, что она вас ненавидит?
— Неужели ты веришь, что она посылает тебя на войну из истинно патриотических чувств?
— Не знаю. И в любом случае я не поеду.
Он снова засмеялся. Видимо, он искренне находил меня смешным.
— Нет, мой мальчик, поедешь. Ты трус, и потому поедешь.
— Но это же лишнее основание остаться, ведь так?
— Настоящие трусы боятся встретить жизнь лицом к лицу. А страх смерти — это всего лишь…
— Сплошные загадки, — сказал я. — Почему вы разговариваете со мной загадками?
Он улыбнулся.
— Вернешься, тогда поговорим.
— Все считают, что она кончится к рождеству.
— Войны имеют обыкновение не кончаться к рождеству. Начнутся перемены. Здесь, имею я в виду. О внешнем мире я не говорю. Здесь. Будь я молод… Я слишком уж стар, чтобы брать на себя обязательства. Мне кажется, я скоро умру. Меня это не пугает. И я вовсе не хочу разжалобить тебя и так далее. Меня, правда, это не пугает. Мне бы хотелось ясности. Мне бы хотелось знать, что ты всегда будешь делать то, что необходимо земле. Не тебе, и не ей, и не для исполнения каких-нибудь твоих нежданных фантазий. Здесь самой первой и самой важной должна быть земля. Ты понимаешь? Это сердце нашей страны. Ее отняли у народа. Мы… я буду говорить прямо… Мы отняли ее у народа. И мне хотелось бы верить, что она, когда настанет время, будет возвращена в хорошем состоянии.
— Я никуда не уеду, папа.
— Мы же не абсолютно плохие люди.
Его веки опустились и снова вздернулись. Я встал, подошел к нему и вынул рюмку из его пальцев.
— Да, — пробормотал он. — Да, будь так добр. Тогда я смогу уснуть.
— Ну…
Он хлопнул меня пальцем по руке.
— Послушай, мой мальчик. Не надо ни судить, ни читать морали. Просто возьми и налей мне еще. Побольше. Я мог бы попросить у доктора пилюли. Но так приятнее. И сам выпей еще. С хорошим старым коньяком ничто не сравнится. Пожалуй, я столько его пью, что к тому времени, когда ты вернешься, от него ничего не останется.
Я последовал его совету.
— Как, наверное, ужасно быть красавицей. Все время ждать, чтобы люди умирали ради тебя. Все время стоять перед перспективой увядания. Пальцы в морщинах. Да-да.
Он улыбнулся огню почти со злорадством.
— Честное слово, папа, я не верю, что вы действительно думаете то, что говорите. Просто сыплете словами без всякой мысли.
— Возможно, ты прав, мой мальчик. Годы и годы я сидел тут по вечерам, работал, читал, разговаривал сам с собой. Пока не явился ты, мне не с кем было говорить, кроме как с самим собой. — Он засмеялся. — Удачно сказано… Пока не явился ты. Но я вел с собой очень интересные беседы о том о сем. Да. О том, о… Наверное, я бы разговаривал с ней, если бы она хотела слушать, но зачем ей? Или кому-нибудь другому? Или тебе? У меня не выработалось привычки разговаривать с людьми. Только говорить им что-то. Приходится нащупывать свой путь по жизни. Тук, тук, тук. Словно слепой своей палкой. Тебе скучно меня слушать?
12
Сладостно и почетно… (лат.) Строка из оды римского поэта Горация (65–8 до н. э.). Начало фразы «Сладостно и почетно умереть за отечество».