Все слушали его с глубочайшим вниманием, серьезно, благоговейно, словно бы это была проповедь в церкви, чтение святого письма. Один Сагайдачный, видя, что буря почти совсем стихла и опасность для его флотилии совсем миновала, прятал улыбку под седыми усами и решился довести до конца это — ставшее теперь комедийным — действо. Но он уже не хотел губить человека, а поступить только сообразно народному предрассудку: бросить в пасть разъяренного моря несколько капель человеческой крови.
— Панове, братия и дети, — громко сказал он, — добре вы дбайте, Олексия Поповича на чердак выводите, у правой руки палец-мизинец отрубите, христианской крови в Черное море впустите... Как будет Черное море кровь христианскую пожирать, то будет на Черном море супротивная буря утихать.
— Смотрите, панове, уже и тихо стало! — неожиданно воскликнул Грицко, только что пришедший в себя.
— Ай-ай, и вправду тихо.
— Слава тебе, господи, слава милосердному богу!
— Ведите, ведите Поповича! Рубите ему палец! — кричали другие.
Олексий Попович сам взошел на чердак, перекрестился на все четыре стороны и положил мизинец правой руки на перекладину балясины... Тут же стоял и Небаба... Он вынул из ножен саблю, обтер ее мокрою золою и перекрестился.
— Боже помогай — рраз!
И кончик пальца свалился с балясины, стукнулся о борт и упал в море. Закапала в море и кровь казацкая.
Все перекрестились. Перекрестился и Олексий Попович и окровавил свое бледное лицо.
Буря между тем совсем улеглась. Глянул на это улегшееся море и Олексий Попович — и лицо его совсем просветлело.
— А прочитай нам святого письма, Олексий, — заговорили некоторые, совсем повеселевшие, — а мы послушаем да помолимся, поблагодарим бога за спасение.
Попович достал свою толстую книжицу, которая была совсем мокра, развернул мокрые страницы, поискал чего-то и остановился.
— Разве вот это, — сказал он, — послание апостола Павла к Тимофею — о почитании старших.
— Да Тимофея ж, Тимофея! — отозвались некоторые.
Чтец откашлялся, перекрестился и начал все еще дрожащим голосом:
— «Чадо Тимофие! Старцу не твори пакости, но утешай яко же отца, юноши — яко же братию, старицы — яко же матери...»
— А вот и солнышко! Солнышко! — радостно закричал дурный Хома и прервал чтение.
XIII
Несколько дней уже находились казацкие чайки в открытом море. После бури погода установилась прекрасная, тихая, и казаки успели обогнуть весь западный берег Крыма, держась в таком от него расстоянии, что земля издали представлялась восходящим над морем продолговатым облачком, — и теперь очутились против южного берега. За все это время они нигде не встречали в море ни турецких кораблей и галер, ни крымских судов, а если и замечали подозрительный предмет, то, исследовав своими дальнозоркими глазами, по какому направлению двигался этот предмет, они брали в сторону и исчезали в туманной дали.
Теперь они уже второй день, держась на таком расстоянии, чтоб их не заметили с берега, с изумлением, смешанным с суеверным страхом, созерцали величественные красоты южного берега, этого сказочного царства, про которое столько таинственного, страшного и увлекательного они наслышались от своих же, находившихся с ними старых казаков, перебывавших в этом волшебном крае волею и неволею — во время морских набегов на Крым или в качестве крымских невольников, полоняников.
Перед ними в туманной дали возвышались вершины и зубцы гигантских скал, иногда как бы грозивших упасть в море или взлетавших на недосягаемую высоту, среди глубоких долин в зелени и в неизобразимом беспорядке набросанных то там, то здесь серых каменных масс. Казалось, подземные духи, какие-то могучие дьяволы боролись здесь с морем и выворотили из его пучин эти грозные зубья каменных гор, эти гранитные кряжи, уходившие в голубое небо и заслонявшие его своими вершинами от полуночных стран для того, чтобы и ветер не дунул с полуночи на это сказочное царство, на его волшебную природу, на это очаровательное темно-голубое море.
Бывшие невольники-казаки показывали издали своим товарищам, не бывавшим в этом сказочном царстве, на все эти чудеса природы, от которых невиданная ими чужая бусурманская сторона казалась еще загадочнее, еще страшнее. Эти острые, зубчатые скалы Ай-Тодора, Ай-Петри, Ай-Буруна, Аюдага, эта узкая в скалах прорезь Шайтан-Мердевен, которую бывалые казаки называли «Чортовою драбиною», эта звероподобная гора Бабуган-яйлы, а там громадный Чатырдаг — каменный шатер, подпиравший небо, — все это наводило священный страх на детей степей или прелестных равнин Украины...
— Так это тот Крым, — шептали они, — так это та земля неверная, бусурманская, разлука христианская, господи!..
— Где ж тут живут татары? Где их города? — спрашивали иные.
— Вот погодите, увидите: и татар увидите, и Кафу, а может, и Козлов, а может, и бедных невольников увидите, — отвечал старый Небаба, всего видавший на своем веку.
Наконец они, действительно, увидели издали и Кафу — этот знаменитый памятник владычества генуэзцев в Крыму, этот всемирный невольнический рынок XVI и в особенности XVII века, когда на базарных площадях его и на пристанях огромными сворами сидели или бродили невольники всех стран, побрякивая цепями, или же, прикованные к уключинам и скамьям, работали веслами на турецких галерах — каторгах, с именем которых и доселе соединяется представление о неволе, о тяжкой работе вдали от родины.
Окутанный дымкою дали, предстал пред изумленными глазами казаков этот страшный город — город неволи, эта юдоль плача и проклятий всего тогдашнего христианского мира. В туманной дали высились над голубым морем его серые башни и зубчатые стены, тянулись к небу белые минареты с золотыми на них полумесяцами. Затем — серые горы, покрытые темною зеленью. На пристанях чернелся лес мачт всевозможных кораблей, каторг и галер, судов итальянских, испанских, голландских, которым удавалось пробираться в голубой бассейн Понта Эвксинского...
Трудно было разглядеть что-либо отчетливо, в отдельности, потому что казацкие чайки остановились в море очень далеко, чтоб их нельзя было заметить из города, но тем таинственнее и волшебнее казался казакам этот неведомый город, как бы вынырнувший из моря вместе с серыми горами, как бы вышедший с того света, откуда, как и из неволи, нет выхода на этот свет, туда, далеко, на милую Украину, в землю христианскую.
— Так это-то Кафа проклятая — неволя турецкая! — говорили казаки, задумчиво покачивая головами.
— Она ж, она, иродова! — отвечал Небаба, возясь с погасшею трубкою и вспоминая свои сто копанок.
Солнце, освещавшее утренними золотыми лучами Кафу и весь южный берег Крыма, смотрело в тыл казакам и позволяло им любоваться чарующею и пугавшею их панорамою этого заколдованного царства, в таинственную область которого они собирались вступить, может быть, затем, чтобы остаться здесь навеки с смертельною раною в груди или с оковами на руках и ногах, без надежды снова возвратиться на родину, на тихие воды, в край веселый, в мир крещеный...
Вдруг Небаба, стоявший на чердаке, рядом с Сагайдачным и писарем Мазепою, стал к чему-то особенно приглядываться.
— А ну, пане писарю, — обратился он к Мазепе, — у тебя очи молодые, мелкое письмо читают, — погляди-ка что оно там такое мельтешит.
— Где, пане Филоне? — спросил Мазепа.
— А вон там... чернеет что-то на море.
Небаба показал на что-то, черневшее левее Кафы в море. Мазепа приставил ладонь выше бровей.
— Вижу, вижу: либо татары-рыбалки едут, либо что другое.
— А не галера?
— Нет, не галера.
— Да то, дядьку, каик [Каик — небольшая весельная лодка] татарский, — отозвался снизу Олексий Попович, который снова начал скучать без горилки, хоть недавно и каялся в своих грехах и который уже знал Крым, изведав крымской неволи.