О новом восстании не приходилось и думать. Слово «террор» было произнесено, по-видимому, в первый раз Дантоном, 12 августа 1793 года. Понятие было старое, вечное — слово же в этом смысле, если не ошибаюсь, употреблялось во Франции впервые. Вскоре затем был издан грозный «закон о подозрительных лицах». В полуофициальном толковании этого закона Парижская коммуна перечисляет по категориям, кого именно считать подозрительным и арестовывать. Сюда, между прочим, входили: «те, кто с притворной скорбью распространяют дурные известия»; «те, кто безразлично приняли республиканскую конституцию»; «те, кто, ничего не сделав против свободы, ничего не сделали и для нее»; «те, кто меняли свое поведение и речи в зависимости от обстоятельств».
Под эту последнюю статью можно было подвести любого политического деятеля того времени, да и всех времен. Но бежавших жирондистов ни под какую статью под водить и не требовалось: после провалившегося вооруженного восстания они были объявлены вне закона. Следовательно, в случае поимки требовалось только установить их личность, после чего они подлежали отправке на эшафот. Между тем в Бордо их знало чуть ли не все население. Одному из беглецов, Гаде, пришла мысль, что им лучше всего отправиться в Сент-Эмилион. Правда, там его тем более знал каждый: он был уроженцем этого городка. Но Гаде, видимо, переоценивал добродетели своих сограждан и свою популярность среди них. Вдобавок он рассчитывал, что их приютит его отец, имевший в Сент-Эмилионе небольшой дом.
Выбирать беглецам не приходилось: предложение Гаде было принято. Они отправились в Сент-Эмилион, выдавая себя за горнозаводчиков: Барбару знал и любил геологию, он написал даже какую-то оду о вулканах. Решено было, в случае нежелательных встреч, объяснить, что они под руководством профессора геологии совершают научные изыскания между Бордо и Сент-Эмилионом.
II
В провинцию все приходило не сразу. С некоторым опозданием пришло в Жиронду то настроение, которое в Париже выразилось в «поцелуе Ламурета»; с некоторым опозданием пришли и террористические дела. Зато, так же как у нас, террор в провинции был в большинстве случаев еще свирепее, чем в столице. В Нанте комиссар, утопивший в Луаре 1800 человек, говорил: «Что ж, луарская лососина в этом году будет вкуснее...»
Гаде, руководитель группы жирондистов, бежавшей в юго-западную Францию, заблуждался относительно настроения своих земляков. Он представлял себе мирный, веселый, благодушный народ очаровательной винодельной области, тот народ, который ему, уроженцу Сент-Эмилиона, был хорошо известен с детских лет. Область хуже не стала. Во всех этих «Château Ausone», «Château Bel-Air», «Château Beau-Sejour», теперь застенчиво поставивших перед «château»{47} слово «ci-devant»{48}, кипела работа; люди готовили вино, не очень думая о борьбе жирондистов с монтаньярами. Не стал хуже и народ. В те дни, когда у каждой партии была своя политическая кофейня, парижское Café Conti вывесило на стене надпись: «Здесь собираются люди, не требующие ничьих голов». То же самое могли о себе тогда сказать миллионов двадцать пять французов. Но в пору террора инстинкт самосохранения быстро и сильно растет за счет всех других человеческих чувств. В этом тотчас убедились Гаде и его товарищи.
Путь из Бек д'Амбеса в Сент-Эмилион они проделали благополучно. Встречные люди подозрительно поглядывали на «горнозаводчиков», но с властями беглецы не встретились ни разу. Когда они подошли к Сент-Эмилиону, Гаде оставил своих товарищей где-то в окрестностях городка, а сам ночью прокрался к дому своего отца. О произошедшей между ними сцене мы кратко знаем по показаниям отца Гаде на суде. Сцена была очень тяжелая. Старик отказался принять всех беглецов: он мог предоставить убежище только двум из них.
Осуждать его трудно. Как отец виднейшего жирондиста, он, конечно, находился теперь на дурном счету у начальства. За его домом было установлено наблюдение. Власти, и центральные, и местные, смутно подозревали, что беглецы направились из Кана в Жиронду. Естественно было предположить, что бывший председатель Конвента попытается найти убежище в своем родном городе. Старик Гаде рисковал и собственной головой, и жизнью всей своей семьи — это достаточно показали дальнейшие события. Скорее можно удивляться тому, что он соглашался приютить двух человек; но у него был чердак, куда никто никогда не заглядывал: два человека кое-как могли там укрыться.
По-видимому, отказ старика был страшным ударом для Гаде. Он отказался воспользоваться предложением отца. Попробовал обратиться к друзьям, — как будто подтвердились слова Наполеона на острове св. Елены: «У человека друзей не бывает, друзья бывают у его счастья». Многие сочувствовали жирондистам, но идти из-за них на эшафот не желал никто. При той моральной программе минимум, которую, собственно, надлежит применить в подобной обстановке, можно с некоторым признанием отметить, что никто на них и не донес по начальству. Как мы знаем, бывает и хуже.
Отец не помог, не помогли друзья, помогла, в сущности, чужая женщина. Я говорил в предыдущей главе о доме XVII века, расположенном на вершине Сент-Эмилионского холма. Этот дом выходит фасадом в небольшой сад. В саду и сейчас можно увидеть некоторое подобие колодца. Колодец, очень узкий и глубокий, ведет на дно одного из тех сент-эмилионских подземелий, о которых говорилось в начале настоящего очерка. В стенах колодца сделаны выемки, в них можно вставить ногу. Человек, не слишком неловкий и не страдающий головокружением, может таким образом спуститься на дно подземелья. Но если опуститься по колодцу лишь метров на десять, то сбоку в стене внезапно открывается большая дыра, размером несколько меньше человеческого роста. Дыра эта ведет в большую пещеру. Ее происхождение так же неизвестно, как происхождение подземелий. Быть может, здесь была когда-то келья одного из монахов, последователей св. Эмилиана?
Дом принадлежал в пору революции чиновнику Роберу Буке. Сам он временно находился в Фонтенбло; в доме жила его жена Тереза. Она была в свойстве с Гаде, но едва ли принадлежала к числу его друзей. Беглецы к ней и не обращались; ей стало известно об их бедственном положении случайно. Конечно, она знала, что люди, укрывающие государственных преступников, подлежат смертной казни. Это ее не остановило: госпожа Буке дала знать Гаде, что может укрыть его и его товарищей, если они согласятся поселиться в пещере. Они согласились с радостью. Беглецы прокрались ночью в дом и по колодцу спустились в пещеру. Госпожа Буке доставила им туда матрацы, одеяла, стол, стулья, фонарь (до нас дошла опись вещей, впоследствии в пещере найденных). Были у них и книги, и газеты.
*
Вероятно, они находились во власти вечной иллюзии революционных времен: это долго держаться не может, обманутый народ очень скоро свергнет иго «узурпаторов» и призовет к власти людей, которые всегда верно ему служили. Надо отдать должное мужеству и энергии жирондистских беглецов: после разгрома их партии, после провала поднятого ими восстания, в каторжных, вот уж истинно «подпольных» условиях жизни они тотчас взялись за работу. В пещере было холодно, разводить огонь не решались: выходящий из колодца дым могли бы заметить соседи госпожи Буке. Разговаривать полагалось только шепотом: в подземельях очень сильно эхо. Трудно было даже дышать: воздух поступал через колодец и боковую дыру довольно плохо. Но при свете фонаря можно было работать.
Один из них занялся составлением «Воззваний к друзьям Правды» — слово «правда» они продолжали писать с большой буквы. Некоторые принялись за мемуары — другое вечное утешение изгнанников. Все, что было ими написано в пещере, до нас дошло — по случайности, через семьдесят лет! Нельзя без волнения читать эти страницы, дышащие гневом и жаждой мести. «Чем были бы человечество, нравы, добродетель, если б Робеспьер, Барер и Дантон спокойно скончались в своих постелях?» — спрашивает в своих воспоминаниях Бюзо. Быть может, строки эти были им написаны в тот день, когда из газет ему стало известно о казни парижских товарищей или о казни госпожи Ролан. С ней, как мы теперь знаем, он был в близких отношениях; тогда этого не знал почти никто из его друзей.