—   Я не в состоянии.

—   Как же нам быть?

—   Никак.

Не видите логического решения?

—   Не вижу логического решения.

—   Я вам подсказывать не хочу.

—   Не подсказывайте... Хотите водки?

—   Хочу. Возьмите сами в шкапу... Эту папку заметили?

—   Лгать не буду, заметил. — Стаканы на полке.

— Мы что ж, стаканами будем пить? Мне-то ничего, но вам при раке простаты?

— Мне и тем более ничего... Да, они в этой папке... Собираетесь меня убить?

—   Не говорите вздора... Что же вы намерены делать? Ведь теперь Иосиф Виссарионович о вас знает.

—   Этим я обязан вам. Позаботились?

—   Так всегда бывает: хочешь одного, а выходит прямо противоположное.

—   Да еще хочешь ли «одного»? Очень печально.

—   Очень печально. Скорее всего, вас арестуют сегодня же на заре.

—   Не все ли мне равно?

—   Вам, если хотите, все равно. И то не думаю. Конечно, рак простаты, но...

—   Только, пожалуйста, без рассуждений. Надоело.

—   Все-таки будем говорить логически. Допустим, вы надеетесь на операцию. Допустим, вы не хотите перелетать границу. Но чем же лучше сгнить в застенке? И потом ваше открытие... Ваши бумаги поступят на Лубянку. Что произойдет дальше? В лучшем случае их передадут на рассмотрение какому-нибудь ученому, любимчику, надежному прохвосту. Он либо признает их не имеющими никакой ценности, либо выдаст ваше открытие за свое. Вернее, он сделает и то, и другое: сначала объявит, что вы ровно ничего не открыли, а несколько позднее сообщит о своем сенсационном открытии. Быть может, советское правительство даже будет знать правду. Но ему будет очень выгодно поддерживать версию любимчика: гораздо лучше, чтобы автором великого открытия был ученый-коммунист, чем сидевший в тюрьме контрреволюционер. Прохвост объявит, что он сделал свое открытие по совету Иосифа Виссарионовича и руководясь принципами диалектического материализма... И на вечные времена он, а не вы, будет автором великого открытия... Видите, у вас даже лицо задергалось... Возможно и другое: ваших бумаг не покажут и ученому прохвосту. На Лубянке на них просто не обратят внимания: какое уж там открытие мог сделать жалкий лаборант и неудачник, которого и на службе держали из милости! Я не думаю,; чтобы они уничтожили ваши бумаги: на Лубянке верно никогда ничего не уничтожают, все может пригодиться. Ваши бумаги будут лежать в вашем досье.

—   Тогда когда-нибудь мое открытие найдут.

—   Это очень маловероятно. Допустим, большевики падут лет через десять или двадцать. Перед гибелью они наверное сожгут все архивы, к великой радости бесчисленных сексотов. А если даже не сожгут, то для разбора понадобятся столетия. Знаете ли вы, что до сих пор разобрана во Франции только часть архивов, оставшихся от Великой революции? Кроме того, разбирать лубянские архивы будут историки, люди, ничего в биологии не понимающие. Весьма маловероятно, чтобы они наткнулись именно на ваше досье из лежащих там миллионов. Еще менее вероятно, чтобы они им заинтересовались: дело какого-то неизвестного лаборанта, умершего в тюрьме от рака простаты, — что тут интересного? И уж совсем невероятно, чтобы они прочли и оценили вложенные в досье полуистлевшие ученые записи. Нет, Николай, Аркадьевич, уж вы не обманывайте себя: ваше имя останется совершенно неизвестным. Награды, почести, слава достанутся прохвосту, своему человеку, он станет знаменит и его, разумеется, пощадят в день расправы: наша русская гордость! В тот день он перекрасится, как все, и, быть может, и сам как-нибудь приложит руку к тому, чтобы от ваших бумаг ничего не осталось: ну, возьмет себе для просмотра и оценки — и конечно, вырежет, что нужно, скажет, что ничего ценного не нашел.

—   Вы это к тому, чтобы я добровольно отдал вам бумаг Я понимаю, вы предпочли бы получить их без убийства. А шум, еще сбежались бы люди, а?

—   Да как я могу вас убить? Ведь всё бред. Олеолеукви.

—   Я и забыл.

Отдайте мне бумаги, и ваше имя станет известно все миру. Вы будете благодетелем человечества. За что могут быть Польше благодарны люди? Что они могут ценить выше, чем продление их драгоценной жизни?

—    Вы с моим открытием сделаете то же самое: кто-то выдаст за свое.

—    Клянусь вам честью, что этого не будет! Вы мне не верите? Конечно, вы вправе не верить чести секретного агента. Но, подумайте, зачем нам это делать? Если б нашелся и у пас (это вполне возможно) подлец-ученый, который хотел бы выдать чужое открытие за свое, как он мог бы этого добиться? Ведь мы-то, мы будем знать, откуда это пришло. Мы отдадим каши бумаги на рассмотрение комиссии ученых. Мы им вашего имени и не скажем, они будут убеждены, что автор открытия па свободе и находится где-либо в одной из западных европейских стран. Мы и никому вообще не назовем вашего имени, пока не узнаем точно, что вас больше нет в живых. О, тогда мы назовем ваше имя! Мы разгласим его на весь мир! И не только по чувству справедливости, которому вы имеете право не верить. Это будет соответствовать вашим интересам. Это будет наш реванш за Фукса, за Понтекорво, за стольких других. Открытие гениального русского ученого досталось нам! А они этого своего ученого сгноили в концентрационном лагере! Говорю о худшем, и, к несчастью, теперь более вероятном, случае, то есть о случае вашей гибели. Если же вам чудом удастся вырваться из СССР, мы озолотим вас и покроем славой. Вы начнете у нас новую свободную жизнь!.. Ведь прежде вы хотели уехать? Ведь как мои работодатели вообще о вас узнали? Неизвестным мне способом вы довели до сведения какого-то западного ученого, что находитесь на пути к большому открытию. Довели до его сведения осторожно, только что-то дали понять... Вот, кстати, для вас еще свидетель. Вы хотели уехать!

—   Тогда я еще не был так болен. Я надеялся вырваться на своболу. Отчего вы вздыхаете?

Вы не вырветесь. Не буду вас обманывать. Вы человек обреченный, это судьба трех-четырех гениальных людей, которые, быть может, теперь существуют в вашей несчастной, забытой Богом стране... Отдайте мне ваши бумаги... И не смейтесь! Не смейтесь все время. А то я подумаю, что вы близки к помешательству.

—   У вас тоже дрожат руки, ваши руки душителя... Вы заметили, полковник в Берлине и в Венеции поглядывал на ваши руки... Давайте выпьем еще водки. Хотите?

—   Хочу. Всегда хочу. Возможно, что я стану алкоголиком.

—   Не станете. Есть Наташа.

—   Без Наташи я пропал бы.

—   Вы и с Наташей пропадете... Я отдам вам бумаги.

—   В этой папке всё?

—   Всё. Водки осталось как раз на два стакана... Последняя капля бутылки приносит счастье. Берите ее себе... У меня все равно счастья никогда не было, а теперь оно и не нужно.

—   За ваше здоровье.

—   Спасибо. Видите, так гораздо лучше: без убийства... Подарите мне ваш пистолет.

—    Чтобы кого-нибудь пристрелить из чекистов? Тогда с удовольствием.

—    Нет, где уж мне. И не попаду. Да и не стоит руки марать, мелкая сошка.

—    Мелкая сошка... Для самоубийства пистолет не очень удобен. Вам не подходит стреляться. Это не ваш стиль. Ученый должен вспрыснуть себе какой-нибудь алкалоид. Так покончил с собой знаменитый хирург граф Мартель в день вступления немцев в Париж. А то положите в колбу цианистого калия, подлейте кислоты и вставьте в рот отводную трубку. Так сделал знаменитый химик Виктор Мейер.

—    У вас большие сведения по этому вопросу... Сами подумывали, а? Но вы говорите, они придут на заре. Здесь у меня ничего нет, а лаборатория ночью закрыта.

—    Тогда откройте газ. У вас есть кухня?

—    Общая с жильцами, в конце коридора.

—    Как неудобна советская жизнь. Развестись нельзя: нет комнаты для супруги. Отравиться газом тоже нельзя: нет своей кухни. На Западе и это настолько проще. Но теперь ночью кухня пуста.

— Еще взорвется весь дом. Для благодетеля человеческого рода неподходящая смерть. Тоже не стиль.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: