Имя было – Алина. А любовь была связавшей нас нитью. Я видел эту нить. Не глазами, конечно. Глаза остались в трехмерном мире. Возможно, в мозгу существует иной центр зрения, принимающий сигналы измерений, недоступных взгляду. Нить, связавшую меня с Алиной, я видел так же ясно, как застывших людей и нависшую надо мной колонну. Нить не имела цвета, плотности, ширины, и длина ее представлялась мне не разницей пространственных координат, а разницей наших с Алиной мироощущений.
Я потому и не видел этой женщины в зале аэропорта, что, будучи живой, мыслящей и ищущей, она оставалась вне моего ощущения мира – так бывает, и даже со мной так бывало нередко: идешь по улице и вроде бы прекрасно воспринимаешь окружающее, а потом вдруг слышишь обращенный к тебе вопрос, видишь рядом человека и поражаешься: где он был раньше, почему возник будто ниоткуда? И понимаешь, в конце концов, что человек этот и раньше находился рядом с тобой и, может, даже говорил, а ты отвечал, но все равно он был вне твоего мировосприятия и, не исключено, там бы и остался, а ты впоследствии даже не вспомнил бы об этом разговоре, и на вопрос приятеля: «С кем ты говорил сегодня на бульваре?», искренне ответил бы: «Ни с кем!»
Я ухватил нить, как мог бы ухватить мысль. Я пошел вдоль нити, как мог бы пойти вдоль мысли – от конца к истоку. Для этого не нужно было двигаться ни в одном из трех измерений. Я прошел от последней буквы имени к его первой букве – от «а» до «А», это были, конечно, разные буквы, только на бумаге они могли выглядеть одинаково, а в измерении имени отличались так же, как день отличается от ночи, звезда от планеты, любовь мужчины от женской любви.
Алина стояла в глубине зала и, закрыв глаза, шептала мое имя, которое было для нее более реально, чем призыв диктора срочно подняться в зал отлета, потому что посадка на самолет закончилась, и пассажирка Алина Грибов не должна задерживать отправления рейса.
Мне казалось, что я протянул руки и коснулся пальцев Алины. Мы находились в измерении любви, и потому слова, которыми я способен описать собственные действия, чрезвычайно мало соотносятся с тем, что происходило на самом деле. Для тех, кто, возможно, бросал на меня в тот момент любопытствующие взгляды, я выглядел пассажиром, растерявшимся в огромном и бурлившем котле. Скорее всего, я тупо смотрел перед собой, пытаясь сквозь толпу разглядеть женщину, прислонившуюся к другой колонне метрах в пятидесяти от меня.
– Алина, – сказал я.
– Веня, – сказала она.
Имена соединились, измерение захлопнулось, выполнив свою функцию, осталось только физическое расстояние между нами – и любовь.
Капля любви упала на ось времени и подтолкнула застывший в растерянности квант, соединявший следствие с причиной.
Время сдвинулось, физические измерения стали ощущаться единым и несокрушимым мирозданием, я стоял, прислонившись к колонне, вокруг кипела жизнь, кто-то кричал на иврите: «Игаль! Скорее! Ави потерял паспорт!», а кто-то оглушительно чихал, наполняя и без того густой воздух микробами гриппа.
Я перекинул через плечо сумку, ставшую неожиданно легкой, и быстрым шагом пересек зал, направляясь к дальней колонне, подпиравшей лестницу блока «С», по которой опаздывавшие пассажиры спешили на второй этаж, в зону паспортного контроля, таможенного досмотра и свободной торговли.
Алина улыбнулась, увидев меня. Возможно, я тоже улыбался.
– Ты никуда не улетишь, – сказал я.
– Уже нет, – сказала она. – Как я могу улететь? Мне нужно попрощаться с мамой и закончить дела. Да и тебе…
– Ты права, – сказал я. – Мне тоже нужно разобраться. Но так не хочется расставаться – именно сейчас.
– Разве мы расстаемся? – удивилась она.
– Нет, – согласился я.
И, подхватив сумку, стоявшую у ног Алины, пошел к лестнице блока «С». Я все знал, мне не нужно было ничего подсказывать. Молодой человек в черном костюме, стоявший у входа на эскалатор, протянул руку за билетом. Алина порывисто обернулась ко мне, и мы поцеловались – наверное, со стороны это выглядело стандартной процедурой прощания, на этом месте точно так же вели себя все, и мы не стали исключением. На самом деле это было не прощанием, а приветствием, и не поцелуй это был, а прикосновение душ.
Мы коснулись друг друга, прилепились друг к другу, и именно в тот миг, ничем не примечательный ни для кого, кроме нас, наши души, наши судьбы, наши, как говорят физики, мировые линии, соединились в одну, и для мироздания это, конечно, не могло закончиться бесследно.
Алина забрала у контролера билет, подхватила сумку и ступила на эскалатор. Она не обернулась, да и я смотрел куда-то в сторону – кажется, на часы, висевшие на противоположной стене зала и для моего не очень острого зрения выглядевшие бледным круглым пятном, вроде полной луны на подернутом облаками небе.
Я видел, как Алина поднялась в зал паспортного контроля, встала в очередь за парой американцев и опустила на пол сумку.
«Иди, – сказала она мне. – Твой автобус через семь минут, а следующего ждать два часа».
«Ничего. Мне некуда торопиться. Я хочу посмотреть, как взлетит твой самолет».
«Ты увидишь и в дороге, – улыбнулась она. – Разве это так важно?»
«Совсем не важно, – согласился я. – Просто мне хочется».
«Я люблю тебя, – сказала она. – Разве важно, кто сказал это первым?»
«Совсем не важно»…
Глава шестая
Я помнил день, когда увидел ее второй раз.
Интересное было время – закат перестройки, очередной съезд народных депутатов, в холле института поставили большой телевизор (Озимов, замдиректора по общим вопросам, велел перенести аппарат из комнаты парткома, видимо, уже тогда понимал, что шестую статью Конституции вот-вот отменят, и нечего с местными коммунистами церемониться), и народ, вместо того, чтобы точить лясы на рабочих местах, просиживал штаны перед экраном, бурно реагируя на каждое слово, особенно когда на трибуну выходил Ельцин или Собчак, или, тем более, сам академик Сахаров.
Не до работы было. И не только потому, что весь персонал интересовался политикой больше, чем собственными исследованиями. Нужно было остановиться – то, что я слышал на последних семинарах, не имевших ни к перестройке, ни к гласности никакого отношения (все темы были секретными, в зал семинаров пускали по особым пропускам, а записки, если кто-нибудь по глупости что-то писал во время докладов на листках бумаги, изымались на выходе бдительным Матвеем Николаевичем, заместителем начальника первого отдела), наталкивало на мысль о том, что все без исключения эксперименты зашли в тупик.
В лаборатории Батурина за пятнадцать лет не сумели создать ни одного приличного зомби. То, что у них получалось, на практике мог применить только заведомый самоубийца. Даже самые внушаемые реципиенты полностью переходили под власть инсталлированной программы минуты на три-четыре, и каждый год удавалось увеличить это время на несколько секунд, причем чем дальше, тем труднее давалось такое увеличение. Ясно было (Батурин даже подвел теоретическую базу, пользуясь работами Юнга, Бехтерева и Лапудовского), что работы вышли на стадию насыщения. Зомби (никто их так в официальных документах, конечно, не называл, все пользовались термином «реципиенты с имплантированной программой», сокращенно «рипы») выполняли простейшие действия – уносили, приносили, ложились, вставали. Максимум, чего удалось достичь ребятам Батурина – обучить добровольца разбирать и собирать пистолет Макарова, благо программа была достаточно простой и не вызывала у рипа внутреннего противодействия. Чтобы заставить рипа выстрелить, да еще в нужного человека, программа не годилась. Точнее, не годился рип – это был обыкновенный работяга, вовсе не с генетическими задатками убийцы. Таких и отбирали для экспериментов – какой смысл был возиться с прирожденным убийцей или даже с человеком, независимо приобретшим склонность к лишению жизни себе подобных? Как-то еще в начале всей серии некий шибко умный сотрудник (от него давно избавились, как от бесперспективного) предлагал использовать осужденных убийц. Конечно, это было легче. Но научной ценности такая идея не имела никакой, а практически была вовсе бессмысленной. Если человек уже совершил убийство, то способен совершить другое – что ж тут доказывать?