– Нужно попробовать, – повторил я, и я не стала спорить. Я и не могла спорить, у меня не было на это сил, что-то происходило со мной, в руках возникла тяжесть, будто я держала две пудовые гири, и на плечи тоже опустился тяжелый груз, – показалось, что сгустился и стал камнем воздух. И в мыслях тоже была тяжесть, как после жаркой ночи без сна, когда не бодрствуешь, но и не погружаешься в себя, голова тянет тело на дно, и руки тоже, и плечи, нужно что-то сказать, но не знаешь что… Не хочу… Не хочу…
– Нужно, – сказал я.
И первым, чтобы не дать Алине времени убедить меня в обратном, шагнул в пустоту.
Глава семнадцатая
Обычно люди живут, не пытаясь объяснять даже себе, что с ними происходит. Случилось – значит, случилось. Объясняют поступки, пытаются понять черты характера, а если происходит что-то странное в окружающей физической реальности, мало кто ищет объяснений, чаще даже не вспоминают о произошедшем.
Когда я еще жил с Асей – мы переселились в квартиру ее тетки, уехавшей к сыну в Иркутск, – в гостиной то и дело падала со стены картина, это был Шишкин, «Утро в сосновом лесу», я ее терпеть не мог, а Ася обожала, она вообще любила то, что я ненавидел, но выяснилось это не сразу. Картина висела на крепком шпагате и примерно раз в неделю – обычно почему-то по вторникам – падала с гвоздя на диван, и хорошо, что никого не пришибла. Каждый раз я внимательно рассматривал оставшийся в стене гвоздь и оставшийся в целости шпагат, качал головой и произносил одну и ту же фразу:
– Странно. С чего бы ей падать?
На что Ася отвечала так же неизменно:
– Вешал бы нормально, ничего бы не падало.
Я вешал нормально. Картина не могла упасть, но падала, и это обстоятельство давало Асе повод покуражиться и порассуждать о дырявых руках, плохом чувстве ориентации (при чем оно?) и отсутствии ответственности. Я молчал, вешал картину на прежнее место и предпочитал садиться на диван в самом углу, чтобы не быть пришибленным, если творение искусства вздумает свалиться в неурочное время. Мне и в голову не приходило объявить Асе: «Повесь-ка сама, если считаешь, что у меня дырявые руки». И не пришло в голову задуматься – какой, черт возьми, закон природы в данном конкретном случае заставлял падать надежно висевшую картину? Не то чтобы я не был любопытен, на работе вникал в такие детали экспериментов, что обо мне говорили: «Дотошен, как следователь». А дома, в быту… Наверное, думал, что в быту не может в принципе произойти ничего странного, невозможного, фантастического.
По-моему, все так думают. Или почти все. Вода пролилась из чайника, хотя никто к нему не подходил, а крышка была закрыта с самого вечера, – и что же, мы обвиним в этом несуществующий закон природы? Нет, придумаем десяток объяснений, в том числе самых неправдоподобных (сосед за спичками приходил, выбрал момент, когда на него не смотрели…), но предпочтем остаться в рамках привычного, а если в этих рамках остаться не позволят совсем уже фантастичные обстоятельства, то предпочтем вовсе о них не думать, чем предпринять поиски и хотя бы для себя сконструировать непротиворечивый ответ.
Я говорю – мы, хотя правильнее было бы сказать «я», но и «мы» в данном случае более чем уместно, потому что почти все люди именно такие – любопытные и любознательные, когда речь идет о событиях, о которых приходится слышать, и вяло индифферентные, если дело касается нас самих. Чудо случается не с нами. Если падает прочно повешенная картина, виноват случай, а не нарушение закона природы. Если посреди гостиной появляется невесть откуда лужица прозрачной жидкости, виноват кот, вернувшийся с ночной прогулки и не вытерший у порога свои грязные лапы, хотя вы прекрасно понимаете, что кот не мог наследить, и жена, выходившая ночью за стаканом воды, тоже ни при чем.
А когда все-таки случается, когда невозможно сказать, подумать, потребовать «Это не ко мне», тогда хочется одного: чтобы это быстрее кончилось. Пусть все станет, как было. И тогда я забуду о странном, никогда больше не стану о нем вспоминать, клянусь, что повторю учебник физики и ни при каких обстоятельствах не скажу, что закон всемирного тяготения не такой всемирный, как проходили в восьмом классе.
И даже если к вам приходит из вашей же мечты женщина, без которой вам не выжить на этом свете, вы готовы принять ее, быть с ней и даже с ней умереть, но только при одном условии – чтобы без чуда. Чтобы не пришлось всю оставшуюся жизнь мучиться от вопроса: «Откуда она пришла ко мне? Как это получилось, если это невозможно?»
А когда вместе с любимой женщиной к вам приходит нечто, чему вы и названия не знаете, и предъявляет свои права, и преследует вас, тогда все теряет смысл – и счастье ваше, и ваша любовь, и вы думаете только об одном: «Изыди, отстань, нет меня, нет тебя, пусть вообще ничего не будет, только исчезни!»
В черноте эта мысль – не мысль даже, а вой души, и не вой даже, а исступленный молчаливый вопль – выглядела ослепляющей вспышкой, странным образом отделенной от мрака и одновременной слившейся с ним, неотделимой от тьмы и безысходности. Так бывало со мной в редких ночных кошмарах, которые я никогда не запоминал, но всегда просыпался в холодном поту, ощущая ужас мрака, не отделенного от ужаса ослепительной вспышки. Возможно, мне снились чудовища, пожиравшие мою печень, а возможно, я видел картины из собственного будущего – точно, что не из прошлого, потому что в прошлом не было у меня ни причин, ни поводов, которые могли бы всплыть в виде кошмарных ночных видений.
Чернота была вязкой, я не падал в ней, не висел, не поднимался, я в ней просто был, и где-то была Алина, и еще где-то – Валера, а кроме нас троих не было никого.
Алина, – подумал я, и чернота плотнее сжала меня со всех сторон. Алина, у меня не получилось. Я думал, что, раз мы вместе, то все должно получиться, а теперь мы потеряли друг друга, ты меня не слышишь, не ощущаешь, не знаешь.
Алина, – звал я, и она молчала.
Неожиданно я понял, что и не мог услышать ответа. Чернота была вязкой, потому что время застыло. «Глупости, – подумал я. – Если нет времени, нет и мысли. Мысль – последовательность слов и образов. Невозможна мысль вне времени».
«Глупости, – подумал я. – Время для меня течет, остановилось лишь время для внешнего по отношению ко мне мира. Я могу думать, потому что это внутренние процессы, но не могу двигаться, потому что в мире без времени движение невозможно».
«Глупости, – подумал я. – Не может такого быть, чтобы время в одном месте текло, как обычно, а рядом стояло, как телеграфный столб посреди волнующегося пшеничного поля».
«Глупости все это, – думал я. – Если вне меня нет времени, значит, все для меня закончилось, я так и останусь здесь, будто мозг, лишенный тела и поступающей извне информации. Я так и умру, погруженный в собственные мысли и собственный ужас, а может, не умру никогда, ведь если остановилось время, оно не может иметь конца, и так будет тянуться вечно».
Парадокс был неразрешим или выглядел неразрешимым.
Не нужно думать. Думать – значит, пытаться объяснить. О чем бы ни думал, это – попытка понять. Не нужно. Не думай. Стань вязкой липкой чернотой. Пусть погаснет свет – он все равно ничего не освещает, потому что в мире вне времени фотоны не движутся.
Закрыть глаза. Умереть, забыться. Уснуть и видеть сны. Кто это сказал? Не я. Но это правда.
Я закрыл глаза – или мне только показалось, что я это сделал. Я умер, забылся, уснул – и увидел сон.
Мы с Алиной стояли на вершине высокой горы. Гора была крутой, и я не видел ее склонов. Под горой была равнина. Зеленая равнина, поросшая, должно быть, травой. Равнина тянулась до горизонта, а горизонт был так далеко, что, казалось, его нет вовсе.
А неба над нами не было вовсе. Я не понимал, как это возможно, но это было именно так, неба не было, над нами не было вообще ничего, и потому описания оказались излишними, да и попросту невозможными.
Мы стояли и держались за руки. Мы были наги. Мы не смотрели друг на друга, нам это было не нужно. Мы видели друг друга такими, какими были на самом деле.