IX. Облава на бояр

Утром следующего дня дворец московских царей представлял печальное зрелище. На половине юного царя и его матери слышались стенание и плачь. Наталья Кирилловна в тоске и ужасе ломала руки и без слов падала перед киотом, в котором всю ночь теплились лампады, освещая темные молчаливые лики женщин, в глубокой скорби стоящих у креста, на кресте тихо угасающий лик божественного страдальца. Она, царица Наталья, мучительно, хотя греховно, но невольно приравнивала свою скорбь к скорби этой женщины, стоящей у креста… А тот, за кого она трепетала, ходил хмурый и бледный из одного покоя в другой, останавливаясь перед окнами, открывавшими вид на постылый Кремль, и снова торопливо шагал из угла в угол, словно бы его душили эти стены, эта клетка. Казалось, он возмужал за один день, вырос, очерствел. Когда из дальних покоев царевен, сестер и теток, доносился плач, он только нервно хмурил брови.

А там, на других половинах дворца, тоже невесело: только недавно замыли кровь, то там, то здесь на каменных плитах полов, но кровяные пятна все еще видны… Перед Красным крыльцом мостовая тоже забрызгана кровью.

В комнатах маленькой царевны Натальи Алексеевны и вдовы царицы Марфы Матвеевны еще более уныло и печально. Там прячутся все обреченные на смерть Нарышкины: отец царицы Натальи Кирилловны, ее братья, родственники, молодой Матвеев, сын вчера убитого старца. Они ждут прихода своих убийц… Зато на половине царевича Ивана Алексеевича и царевны Софьи Алексеевны заметно какое-то таинственное оживление. Правда, сам царевич, встревоженный вчерашнею смутою во дворце и не спавший всю ночь, теперь дремлет в глубоком кресле. Но его сестрица, хитроумная Софьюшка, видимо оживлена. Сегодня ее пухлые щеки особенно густо нарумянены. Она ждет мила друга, свет — Васеньку Голицына, которого она сегодня ночью во сне видела, и таков этот сон якобы пророческий. Видит она в том сне, что сидит она с Васенькой рядом на чертожном месте, а на головах у них венцы златые, не то венчальные, не то… Да этот Тараруй помешал довидеть сон до конца. Вон и теперь около нее этот старый Тараруй, князь Хованский, всему делу заводчик и правая рука Софьюшки. С ним она шепчется, чтоб не разбудить дремлющего братца Иванушку — царевича. И подлинно Иванушка — царевич! Из дурачков, как и тот, что в сказке, а в цари попадет: ловкий Тараруй все это оборудует. Вон он шепчет ей:

— Его-то, дурачка, посадим на чертожное место рядом с младенцем, а править-то этими куколками будешь ты, царевна София — Премудрость Божия… Так-то… А «медведицу» — то мы и из берлоги вон…

— Как так, князюшка?

— Да просто, рогатиной… Еще ноне ночью я пытал моих молодцов: не выгнать ли-де из берлоги старую «медведицу»? Так говорят: любо! любо!

— А «медвежонка»? — В глазах вопрошающей, казалось, светилась самая теплая ласка.

— Ну, царевнушка, это другой сказ… Надо разумом пораскинуть, а то неровен час, сам на рогатину попадешь: его дело царское, он в законе…

В это время вдали послышался набатный звон. Софья встрепенулась.

— Аукаются, молодцы, — знаменательно шепнул Тараруй.

— А откликнутся ли?

— Как аукнется, царевнушка милая.

— А не знаешь, князь, где они спрятаны?

— Не ведаю, царевна. Хомяка допрошал, порядком-таки щунял, а и он не знает: Афоню, говорит, Кириллыча вчера я указал…

— Ноли он, Хомяк?

— Он, царевнушка, со страхов больше.

— А ежели бы теперь его припугнуть до страхов?

— Пужал, царем и застенком грозил, не сказывает: ночью, говорит, они хоронились в терему у царевны Натальюшки, а ноне, говорит, не вем, где… Постельница Клушина чтой-то не по себе: думал, не она ли, лиса, нашла им нору, щунял и ее, молчит! Лопни глаза — утроба, говорит, не знаю. И образ со стены сымала, и землю ела.

Набат усиливался. Слышался барабанный бой. Все ближе и ближе.

— У Красного крыльца уж… Подымаются…

Это были стрельцы. Снова гурьбой вошли они во дворец и рассыпались в нем, как гончие. Теперь уже верховодил Кирша, маленько во хмелю.

— Муха! И муху, братцы, дави: сказано, оборотни.

Кричат, ищут, стучат копьями в стены, тычут в перины.

Никого нет!

— Хоть бы те муха, братцы!

— Поймали! Поймали! — слышится из соседнего покоя.

— Кого? Ивашку Нарышкина?

— Не, Аверьяшку Кириллова, думного…

— Выводи дотла крапивное семя! Волоки сюда чернильную душу!

Притащили думного дьяка Аверьяна Кириллова. Дьяков особенно не терпели стрельцы.

— А! Гусиное перо! Чертово писало! Приказна строка! Много кляуз настрочил? Дави дьявола!

И несчастного тут же закалывают. Из церкви на Сенях вытаскивают бывшего своего полковника Дохтурова и приводят к трупу Аверьяна Кириллова.

— А, растакой сын! Вместе с Аверьяшкой ел наши кормы… Вот же тебе.

Убивают и этого. Но ни Ивана Нарышкина, ни немчина Данилки-дохтура никак не могут найти.

Добрались, наконец, до лекарской палаты, в которой помещалась придворная аптека, и где проживало семейство фон Гадена, имевшего, кроме того, свой дом в немецкой слободке. Здесь стрельцы увидели, что поиски их были не тщетны: в лекарской палате они нашли аптекаря и помощника Данилки-дохтура, иноземца Гутменша, а также жену Данилкину и его сына Михеля. Об участи фон Гадена ни жена его, ни сын не знали ничего. Они думали, что его уже нет на свете. Но вопросы стрельцов глубоко обрадовали их: они поняли, что он жив.

— Где злодей Данилка-дохтур? — спрашивал Кирша, занося бердыш над Гутменшем.

— Я не знаю, — был ответ.

— Сказывай, каким зельем он извел батюшку — государя Федора Алексеевича?

— Он не извел его: великий государь помре волею Божиею.

— Врешь! Вы с ним, с Данилкою, отравное зелье готовили.

— У нас отравного зелья нет, а есть токмо медикаменты: все рецепты занотованы в аптекарском юрнале.

— Цыц! Что ты собачим языком блекочешь! — закричали другие стрельцы.

— Он глаза отводит, аспид! — закричал Кирша. — Он мухой, поди, обернется,

— А за мухой не гоняться с обухом, вот же тебе!

И бердыш пополам рассек голову несчастного немца… Хрипя и изливаясь кровью, он грохнулся навзничь.

Но радость семейства фон Гадена была непродолжительна. Из расспросов стрельцов они догадались только, что он жив и что стрельцы не находят его. Но эта смерть бедного Гутменша, такая ужасная смерть у них на глазах, казалось, помутила рассудок несчастным. Фрау фон Гаден, старая немка, потрясенная разыгравшейся на ее глазах кровавою сценою, без чувств грохнулась на пол. Сын бросился было поднимать ее, но Кирша схватил его сзади за шиворот и поднял на воздух.

— Сказывай, немецкая муха, где твой отец? — рычал он.

Несчастный Михель, вися на воздухе, задыхался, а Кирша встряхивал его в воздухе и приговаривал: «Сказывай, немецкая муха, сказывай!»

— Тряси, тряси! — поощряли другие стрельцы. — Авось вытрясешь.

— Скажу! Скажу! — задыхаясь, проговорил несчастный.

Кирша бросил его на пол.

— А! Донял? Сказывай же: где отец? Где Данилка-дохтур.

— О-о! — слабо простонал допрашиваемый. — Я не знаю.

— Как! Опять запираться! Коли его, аспида!

— Вот же тебе! — И Кирша ударил копьем свою жертву.

Раненый испустил страшный крик, хватаясь за бок. Алая кровь брызнула из раны прямо на лицо лежавшей на полу матери несчастного. Та открыла глаза.

— О! — вскричала она страшным голосом. — Не убивайте моего сына, я все скажу.

Но было уже поздно. Сын ее корчился в предсмертных муках. В это время в палату вошла царица — вдова, Марфа Матвеевна, в сопровождении постельниц и остановилась в ужасе.

Стрельцы оторопели.

— Матушка-царица! Не взыщи, мы ищем твоих злодеев.

— Каких злодеев? — дрожа всем телом, спросила она.

— Данилку-дохтура… Он отравой извел царя — батюшку, Федора Алексеевича… Вот мы и ищем, да они вот не говорят.

Фрау фон Гаден припала между тем к трупу сына и глухо стонала.

— Ах, что вы наделали! — с ужасом указывала царица Марфа на свежие трупы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: