Это заметила Софья.
— Ты что, Федорушка? — спросила она.
— Да вот об князе Василье Васильевиче, государыня: добрые вести от него пришли?
— Добрые, добрые, Федорушка: и агарян победил, и сам к нам скоро будет.
— А Сумбулов, что ж, государыня, благополучно доехал до Перекопи?
— Благополучно, Федорушка… И добро, выиграл себе невесту.
— Кого? — глухо спросила Родимица.
— Вестимо, Меласю, Меланьюшку… Будто ты и не знаешь…
Злой огонек блеснул в глазах Родимицы, и она тотчас же вышла. Вслед за нею вышла в другую комнату и Софья. Там за пяльцами сидела Мелася и усердно работала иглой.
— Ну, Маланьюшка, — сказала Софья, — скоро и тебе будет радость.
— Какая радость, государыня? — с дрожью в голосе спросила девушка.
— А боярыней скоро будешь.
Мелася вся вспыхнула, и иголка задрожала в ее руке.
— Что, рада небось? — спросила царевна.
— Я не ведаю, про что ты изволишь говорить, государыня, — еще более покраснев, отвечала молодая постельница.
— У! Хитришь у меня, девка, — улыбнулась Софья, — а кто онамедни молился со слезами: «Господи! Пречистая! Покрой своим покровом раба твоего Максима!» А? Кто этот Максимушка?
В это время вошла Родимица. Она была еще бледнее: не то страдание, не то злоба сказывались в ее блестевших лихорадочным огнем глазах. Но она старалась скрыть это.
— Федор пришел, государыня, Шакловитый, — сказала она тихо, как бы боясь, что голос ее выдаст.
Софья по-прежнему ничего не заметила и вышла. Шакловитый ждал ее в приемной. Со времени казни Хованских он, казалось, постарел и похудел, но держал себя несколько иначе, не по-дьячески, хотя лисьи ухватки подьячего все еще выдавали его бывшую профессию, требовавшую кошачьей мягкости и лисьей увертливости. Он низко поклонился.
— Пойдем ко мне, Федор, — ласково сказала царевна, — а Гладкий с товарищи?
— Они не помедля будут, государыня, — отвечал начальник стрельцов, бывший дьяк.
— И добро… Мне с тобой особо надо будет поговорить.
И они вошли в молельную царевны, по-нынешнему в кабинет. Шакловитый поклонился иконам.
— Садись, Федор, — пригласила его царевна.
Шакловитый сел по привычке постоянно докладывать и писать в этой комнате к письменному столу.
— Слышно, Федор, — начала Софья, — там (она сделала ударение на этом слове), там, слышно, не похваляют нашего дела… Медведица с сынком, а пуще Бориска Голицын да Левка Нарышкин судачат, якобы князь Василий со срамом ушел из Перекопи.
— Точно, государыня, поговаривают, — отвечал Шакловитый.
— Так надо заткнуть им глотку, — сердито проговорила Софья.
— А чем ее, глотку-то, заткнешь, государыня. На чужой роток не накинешь платок, сама ведаешь, матушка.
— А мы накинем!
— Где ж этот платок?
— А ты сотки… Ты, Федор, ткач добрый, умеешь ткать.
— Недоумеваю, государыня, — улыбался хитрый дьяк.
— А пером? Оно у тебя такой уток, такие узоры тчет, что на, поди раскуси.
— Что ж я пером-то сотку, государыня?
— А похвальную грамоту князь Василью за всю его многую радетельную службу, как он поганых агарян поразил и, аки Моисей, вывел народ израильский из полону.
— Так, так, государыня: теперь уразумел малую толику.
— А уразумел, так садись и строчи: вот тебе перо и бумага.
— Добро-ста, государыня: прострочу платочек на ихний роточек.
Он сел к столу, обмакнул перо в массивную чернильницу, снова омочил перо в чернила, и привычная дьячья рука заходила по бумаге.
— Да смотри, Федор, покрепче: лучку да перцу подсыпь, — понукала Софья.
— Подсыплю, государыня, подпущу и ладонцу, оно не претит.
— Можно, что ж! Покурить ладоном не лишне.
Грамота была скоро набросана.
— А ну, ну прочти, Федор.
— По титуле, — начал Шакловитый, — мы, великие государи, тебя, ближняго нашего боярина и оберегателя, за твою к нам многую радетельную службу, что такие свирепые и исконные креста святого неприятели твоею службою не чаянно и никогда не слыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…
— Зело хорошо, зело хорошо! — шептала Софья.
— И объявились они сами своим жилищам разорителями, — продолжал Шакловитый, — отложа свою обычную свирепую дерзость, пришед в отчаяние и ужас…
— Так, так… зело красно!
— В Перекопи посады и села и деревни все пожгли, и из Перекопи со своими поганскими ордами тебе не показались и возвращающимися вам не явились, и что ты со всеми ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами…
— Ну перо! Вот золотое перо! — невольно шептала Софья. — Славными во всем свете победами…
— … возвратились в целости, милостиво похваляем.
— Постой, постой, Федор! — взволнованно говорила Софья. — Припиши: милостиво и премилостиво похваляем.
— Припишу, государыня, точно что покрепче будет.
— Эко перо у тебя, Федор! Что за перо! Золотое! Словно жемчугом по золоту нижет…
В это время вошла Родимица и доложила, что пришли стрельцы.
— Проведи их сюда, Федорушка, — сказала Софья.
Стрельцы вошли как-то нерешительно, словно прячась один от другого, и истово широко все разом перекрестившись на образа, низко поклонились царевне, а потом Шакловитому. Их было пять человек: Гладкий, Чермный, Кондратьев, Петров и Стрижов, это были «заводчики», запевалы после Цыклера и Озерова. Глотки этих крикунов были известны всей Москве.
— Здорово, молодцы! — ласково встретила их царевна.
— Здравия желаем, матушка-государыня! — отвечали они в один голос.
— Садитесь, братцы, — приглашала Софья, — у меня есть до вас дело.
— Благодарствуй, государыня, на жалованье, а сидеть нам не к лицу.
— Не вприлику будет, постоим.
— Как знаете, — согласилась Софья, — а у меня к вам разговор будет не простой… Ведомо вам, чаю, самим, что в Москве ноне деется: вас, старых слуг, ни во что не ставят, а обзавелись новенькими, потешными, да и мне за мое семилетнее державство ничего, кроме досады, не вышло, мутят меня с братом царем, так что хоть из царства вон.
Она помолчала. Упорно молчали и стрельцы, и только Гладкий нетерпеливо мял шапку в руках.
— А все от Бориса Голицына да ото Льва Нарышкина, — продолжала Софья, — меньшего вон брата с ума споили: с коих лет пить начал да бражничать с девками от живой жены, а давно ли женат? И полгоду не будет… так и живет в немецкой слободе… А старшего брата, Ивана — царя, ни во что ставят, двери ему дровами завалили и поленьем, а царский венец изломали… Меня девкою называют, будто я и не дочь царя Алексея Михайловича… житье наше стало коротко… радела я обо всячине, а вон до чего дожили…
Она заплакала. Стрельцы продолжали молчать, но Гладкий уже сжимал саблю. Шакловитый прервал тяжелое молчание.
— Что ты, матушка-государыня! — заговорил он, вскакивая. — Разве нельзя князя Бориса да Льва Нарышкина убрать? Да и старую «медведицу» можно… Известно тебе, государыня, каков ее род и как в Смоленске в лаптях ходила.
— Жаль мне их, — отвечала Софья, — и без того их Бог убил… А вы как мыслите? — обратилась она к стрельцам.
— Воля твоя, государыня, что изволишь, то и делай, — отвечал Чермный, — а мы рады их всех за тебя хоть в сечку.
— Кузьма правду говорит, — подтвердил Шакловитый, — головки капустные в сечку, патриарха на покой, а бояре что! Отпадшее, зяблое дерево.
— И я то же говорю, — все более и более горячился Чермный, — а допрежь всего надо уходить старую «медведицу».
— А что скажет сынок? — возразил Стрижов.
— Что! А чего и ему спускать? За чем стало? — крикнул Чермный.
— «Медведицу» на рогатину и «медвежонка» туда же! — пояснил Гладкий. — Полно ему с немками на Кукуе на органах и на скрипицах играть.
Из порывистых движений стрельцов, из их речей, переходивших в угрозы, она поняла, что свирепые псы достаточно науськаны и теперь сами пойдут по следу на красного зверя…
«Гробики, гробики», — колотилось у нее в мозгу, когда она отпускала стрельцов: «Два гроба… чьи ж бы это? Один его… А другой?.. Вода не сказала этого Волошке…»