— Ну, и как же, Федорушка миленькая? — спрашивал Хованский, поглаживая бороду.
— Да так-то, князюшко: глядим мы это, а она и ведет царя под руку. Что, думаем, за притча? Обедня только началась, а они уж и за шапки. Царевны и говорят: надо узнать, здоров ли молодой царь, что не достоял обедни, бросил брата — покойничка несхороненным. Подь, говорят, Федорушка, спознай, поспрошай — что там. Я и пошла.
— А кто спослал-то тебя? — перебил ее хозяин.
— А спосылала царевна Марфа Алексеевна да Марья. Вот и пошла я. Прихожу. А нянюшка-то царева моя закадычная. Что у вас, говорю, нянюшка, все ли здорово? — Все, говорит, хвалити Бога. — А почто царь — от, говорю, из церкви ушел? — Да так, говорит, тошнит нашего соколика промежду ворон: не хочу, говорит, слышать, как чернички воют, да и ножки, говорит, устали и есть, говорит, хочу. А уж коли он что у нас заладит, так вынь да положь. Теперь он покушал маленько, да на одной ножке скачет и велит за собой на одной ножке скакать и князю Борису Алексеевичу, а коли, говорит, не догонишь, кнутом высеку.
Хованский только головой покачал.
— Ну чадушко растет, — сказал он задумчиво, — ну и что же дальше, Федорушка?
— Дальше что, князюшка? Да час от часу не легче. Кончилась это служба, воротились все с похорон, а царевна моя золотая, Софья Алексеевна, так убита, так убита, что и сказать нельзя. За кого, говорит, нас принимают? Мы ровно их холопы, а не царской крови: не хотели вон и царя-то своего, нашего брата Федюшку, похоронить как след. Спосылаем, говорит, к ней-то, к «медведице», с выговором. Потолковали — потолковали промеж себя царевны все, и сестры и тетки, и спосылают игуменью на тамошню половину с выговором: хорош-де братец! Не мог дождаться погребения царя. А «медведица» и одыбься: царь, говорит, дитя малое — долго не ело, да и ножки притомило. А братец-то ее, Ивашка Нарышкин, что недавно колодником был, так и совсем крикнул: кто умер, тот пускай-де и лежит, а царское величество не умер, жив и здоров. Так и отрезал!
— Каков щенок! — возмутился Хованский. — Погоди, Иванушка… рано пташечка запела, как бы кошечка не съела.
В это время в дверях послышался кашель, и в комнату вошли новые гости. Один из них был белокурый и статный, с серыми, как бы стоячими глазами, другой — черный, бородатый, сутоловатый.
— А, блаженни мужие, иже не идут на совет нечестивых, — приветствовал их хозяин.
Вошедшие были стрелецкие полуполковники Цыклер и Озеров. Поздоровались.
— Ну что хорошего скажете? — спросил Хованский, усаживая гостей.
— У нас ничего, князь, хорошего не повелось: може, у вас хорошее водится, — загадочно отвечал Цыклер.
— У нас то хорошо, что худо, — не менее загадочно отвечал Хованский.
— Как так?
— А вот как: нет денег перед деньгами, а худо перед хорошим.
— Так худо, сказать бы, — мать хороша?
— Истинно: чем хуже, тем лучше.
— Так, стало, худо на «верху» перед хорошим?
— Истинно.
— Ну загадки же ты, князь, загинаешь.
— А ты отгадывай.
— Что тут отгадывать! Вон ноне царевна Софья Алексеевна на весь мир плакалась.
— Что же! Она права: промахнулись вы с выбором-то.
— Какой наш промах! Мы стояли далече: нас бояре и перекричали.
— Эх, Иван! Умный ты человек, а не дело говоришь: коли бы ваши полковники не стакались с боярами, так стрельцов бы никому не перекричать. У стрельца-то, сам горазд знаешь, две глотки, два языка: устал тот, что во рту, так заговорит тот, что в руке, железный. А вы, словно красные девки, в рукав шушукали. Ну и не выгорело, а теперь всему государству поруха, а стрельцам от полковников теснота, и то ваша вина.
— Что же, княже, мы свою вину на невину повернуть можем, — сказал Озеров мрачно.
— А коим это способом? — лукаво спросил Хованский.
— Да по твоему же лекалу, — нехотя отвечал стрелец.
— А како тако мое лекало, миленький? — продолжал Хованский.
— Да матушку Худу забеременеть заставим.
— Ловко сказано! — не вытерпел Цыклер.
— И матушка Худа зачнет во чреве своем младенца Хорошу? — улыбнулся хитрый князь.
— Точно, зачнет и родит, — по-прежнему угрюмо отвечал Озеров.
— А кто же повитухой будет? — дразнил Хованский.
— Кому же, как не царевне Софье Алексеевне.
— А князюшка крестным будет? — в свою очередь улыбнулся хитрый немчин.
— Буду, буду, миленький, и ризки знатны припасу, — шутил Хованский.
— А у меня уж и на зубок новорожденной припасено, — вмешалась в разговор Родимица, до этой поры молчавшая, и тряхнула лежавшей около нее тяжелой кисой.
— Ай да Федора Семеновна! — воскликнул Хованский. — Ай да гетман — баба! Тебе бы быть не постельницей, а думным дьяком: ты и дьяка Украинцева за пояс заткнешь.
Потом, обратясь к Цыклеру и Озерову, он заговорил другим тоном:
— Да, худо, худо… Вы сами видите теперь, в каком вы у бояр тяжком ярме… Волы подъяремные! А кого царем выбрали? Стрелецкого сына по матери!
— Что ж, княже! — вспыхнул Цыклер. — А чем стрельцы не люди!
— Не кипятись, Иванушка, — ласково заговорил Хованский, — я не порочу стрельцов, а ты сам ведаешь, что мать нового царя не царского роду и не княжего, а простая стрельчиха.
— И это не порок, — возразил Цыклер.
— Верно, Иванушка, не порок, да ведь царевич-то Иван повыше семенем-то будет Петра, да он же и старший брат.
— Это что, тут точно что чечевичной похлебкой пахнет.
— Именно чечевичной… так я, милые мои, к тому веду: вот увидите, что напредки вам не токма что денег и корму давать не будут, а и вас и семя ваше изведут — зашлют вас и сынов ваших в тяжкие работы, отдадут вас в неволю чужеземным государям, позагонят вас, куда ворон и костей не заносит… Помните Чигирин?
— Помним, — мрачно отвечали стрельцы.
— То-то же. А без вас Москва пропадет, будут плакать по своим ладам милым жены стрелецкие… А тем временем и веру православную искоренят…
— Как у нас на Украине ляхи, — вставила Родимица.
— Да оно к тому и идет — продолжал Хованский, разгорячась, — вон ноне с польским королем вечный мир постановили по Поляновскому договору! От Смоленска отреклись…
— И наш Киев ляхам отдают, — вставила опять Родимица.
— Не быть этому! — сердито ударил по столу Озеров. — Печерские угодники наши — ста!
— Так, други мои! — возвышал голос Хованский. — Теперь пусть Бог благословит нас защищать Русь — матушку: не то что саблями да ножами, зубами будем кусаться!
— А зубы для такого дела позолотим вот этим! — добавила Родимица и вытряхнула на стол кучу золота. — Это царевна Софья Алексеевна шлет стрельцам свое жалованье, свои сиротские…
Хованский встал и начал ходить по комнате. Потом, подойдя к стоявшему в переднем углу аналою, на котором лежали евангелие и крест, он задумался.
— С чего же мы почин учиним? — спросил он после небольшого раздумья.
— Да прямо с бояр, — отвечал Цыклер.
— Бояр на закуску, — процедил Озеров.
— А с кого же, миленький? — глянул на него Хованский.
— С наших лиходеев, — был ответ.
— А! Мекаю, со стрелецких полковничков? С Карандея, с Сеньки Грибоедова? — С их.
Хованский снова задумался, опершись рукой на аналой. Потом, как бы решившись на что-то, направился к двери, ведущей в прихожую палату.
— Погодите малость, други, — сказал он на ходу.
Через несколько секунд он воротился.
— Приступим, — сказал он, — со страхом Божиим и верою приступим… Встаньте, подьте сюда.
Он подошел к аналою. Встали и подошли туда же Цыклер, Озеров и Родимица.
— Зрите сие? — указал Хованский на крест и евангелие.
— Видим, бачим, — отвечали все трое.
— Се крест Христов животворящий и святое евангелие, слово Божие, — продолжал старый князь торжественно, — аще кто ломает крестное целование, того убивает сей крест и все муки геенские насылает на поломщика крестной клятвы в сей жизни и в будущей. А муки сии суть сицевыя: трясение Каиново, Иудино на осине удавление, Святополка окаянного в пустыне, между чехи и ляхи и межи звери дикии, во ужасе шатание, гнусной плоти его землею непринятие, змеями и аспидами выи его удушение, во аде огнь неугасимый, червь невсыпущий, лизание горячей сковороды языком клятвопреступным и иные муки, языку человеческому неизглаголанныя… Ведаете вы сие?