Но вот он выучился, вырос, стал «козакувать»… Застенчивая «дивчинка» встречает другую, более бойкую «дивчину» с «долгою косою» и «бровями в шнурочку»… Начинаются свидания «у вишневому садочку», по ночам, чтоб не стыдно было — «щоб не соромно було дивчину обнимати»… Целовались-целовались — и доцеловались «до рушников»… Вот и руки поп связал «рушниками»… А все Семенику и в церкви «соромно» было при людях взглянуть на свою невесту…

Оженился Семеник — и овдовел… Где утопить горе великой потери, где размыкать тоску одиночества? Такие робкие, застенчивые натуры не скоро забывают «свое»… Где этот омут забвения? В степи, в пустыне — там, где от Украины осталась одна «руина», за Днепром, далеко от родины…

И Семен Гурченко пропадает, словно в воду канул…

Вынырнул он в Запорожье: это уже Палий — «такий козак, якого з — роду — вику не видано»…

Но и в Запорожье заскучал он. Не такого простора искала душа его, не по сердцу ему была собачья жизнь — или сидеть сторожевой собакой, или ловить в поле татар, словно волков. Душа его искала дела живого, творческого… И затосковал он…

Нередко казаки и рыбаки видели одинокого Палия бродящим по берегу Днепра и о чем-то думающим. То сядет он на горе и смотрит куда-то вдаль своими добрыми глазами…

— Кто даст мне криле, яко голубине, — и полечу, — часто шептал он молитвенно.

И он улетел из Запорожья. Видели его потом на той стороне Днепра, в польской Украине.

Что же он там делал? Его неудержимо влекла к себе «руина» Украины — пустынная местность, бывшая когда-то цветущею страною, а потом свидетельницею кровавейших войн казаччины с поляками, местность, на которой Хмельницкий добивал господство ляха над украинцем и где потом преемники его добили самую казаччину… Местность эта была разорена — разорена самым безбожным образом, как не разорена была когда-то даже Палестина, посыпанная римскою солью. Западная Украина была залита кровью, и над ней произнесено было проклятие земных владык: вывести из нее на левый берег оставшееся в живых население, и пусть она навеки останется «руиною».

Среди этой-то «руины» и явился Палий. Что он нашел там — этого он не мог забыть всю жизнь!

Страна лежала в развалинах, но и развалины уже перегнивали окончательно, прорастали травой и могильною плесенью… На месте обширных цветущих некогда сел — кучи мусора, золы, разносимой ветром, и обуглившихся бревен… Кое-где уцелели трубы от домов, размытая дождем глина и кирпичи от печей, да какой-нибудь покосившийся одинокий столб, свидетельствовавший, что здесь когда-то стояли дубовые казацкие ворота, которые вели во двор, полный детьми, стариками, «дивчатами» и «молодицями» — и ничего этого не осталось, ничего, кроме следов старого кладбища с торчащими кое-где крестами… Старики померли где-то в пути в новый казацкий Иерусалим, дети повырастали вдали от родины, «дивчата» и «молодицы» похоронили своих женихов и мужей под «руинами» дорогой Украины… Бурьяном позаросли обширные сельские площади, а следы улиц еще хранят память о прошлом в кое-где сохранившихся колеях от железных ободьев тяжелых возов чумацких… И поля вместо пшеницы поросли бурьяном, среди которого кое-где белеются кости человеческие, кости казаков, павших за эту дорогую «руину», когда она еще не была «руиною» … Заплакал Палий, когда увидал эту пустыню, усеянную сухими казацкими костями, и долго плакал он, припав лицом к крутой шее своего любимого коня…

— О чем плачешь ты, сын мой? — раздался вдруг голос позади его.

Палий вздрогнул… Кому быть в этой пустыне, проклятой Богом и людьми?.. Оглянувшись, он увидел старика, седая борода которого спускалась до пояса. На голове у него была скуфейка — нечто среднее между восточной фесой, только черной, и монашескою шапочкой. В руках у него был большой дорожный посох, а за плечами кожаная сума. В лице старика было столько доброты, а в черных глазах столько искренности и какой-то детской незлобливости, что Палий сразу узнал в незнакомце человека не от мира сего…

— О чем слезы твои, сыне мой по благословению? — повторил незнакомец, осеняя крестом Палия, у которого на груди блестело большое серебряное распятие.

И вид и благословение незнакомца расположили Палия к полной искренности.

— Плачу я над сею пустынею и над костями человеческими, отче, — отвечал Палий.

— Плачь, сын мой… дороже фимиама слезы сии пред Господом… Ты тутошний?

— Ни, отче, — тогобочний.

— А ради какого дела пришел сюда?

— Поклониться праху предков моих — и сердце мое разорвалося при виде сей руины… Богом проклята, видно, отчизна предков моих…

— Не говори сего, сыне…

И незнакомец, сняв с плеч котомку, достал из нее толстую книгу в кожаном переплете.

— Читаешь, сын мой? — спросил старик.

— Читаю, отче.

— Раскрой пророка Иезекииля главу тридцать седьмую, — сказал старик, подавая книгу Палию.

Палий отыскал указанное место.

— Чти, сын мой.

«И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в дусе Господни, и постави мя среди поля, се же бяше полно костей человеческих», — читал Палий.

— Се поле и се кости, — сказал старик, указывая на пустыню. — Чти далее.

«И обведе мя окрест их около, и се многи зело на лицы поля и се сухи зело (продолжал Палий дрожащим голосом). И рече ко мне: сыне человечь, оживут ли кости сия? И рекох: Господи Боже, ты веси сия. И рече ко мне: сыне человечь, прорцы на кости сия, и речеши им: кости сухия, слышите слово Господне: се глаголет Адонаи Господь костем сим: се аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам дух мой в вас, и оживете и увесте, яко аз есмь Господь…»

Палий остановился от волнения. Книга дрожала в его руках. На него, ничего не боявшегося, напал страх, — не страх, а священный ужас…

— Отче святый, мне страшно, — тихо сказал он, боясь взглянуть на незнакомца…

— Не бойся слова Божия… чти дале…

— «И прорекох: якоже заповеда ми Господь, — читал Палий, бледный, растерянный. — И бысть глас внегда ми пророчествовати, и се трус, и совокупляхуся кости, кость к кости, каяждо к составу своему. И видех, и се быша им жилы, и плоть растяше и протяжеся им кожа вверху, духа же не бяше в них. И рече ко мне: прорцы о Дусе, прорцы, сыне человечь, и рцы духови: сие глаголет Адонаи Господь: от четырех ветров прииди душе, и вдуни на мертвые сия, и да оживут. И прорекох, яко же повеле ми, и вниде в ня дух жизни, и ожиша, и сташа на ногах своих, собор много зело…»

Палий зарыдал и упал на колени.

— Отче святый… благослови мя… — молился он.

— Встань сыне… Я грешный человек… встань…

— Ох! Боже! Оживут ли кости сия! — рыдал Палий, целуя книгу.

— Оживут — оживут — и будет собор много зело.

— Благодарю тя, Господи Боже! Благодарю тебя, отец святый!.. Но кто ты?

— Я скажу тебе, кто я… Ты в Хвастов едешь?

— В Хвастов, отче.

— Так пойдем вместе — дорогой ты все узнаешь…

VII

— Я — Юрий Крижанич, словенин, из Загреба, града цесарского, — начал свой рассказ незнакомец. — Ныне возвращаюсь в отчину свою из Москвы, отряхнув прах московский от ног моих, чтобы лечь в родную землю. Многотрудна была жизнь моя, сын мой, но я не жалею о том, что потрудился и пострадал ради великого дела. Я вижу, что ты истинно любишь страну свою, и я открою тебе то великое дело, ему же я отдал и жизнь мою, и душу мою. Дело сие благословил Бог бессмертием, и подобно тому, как воскресли сухие кости человеческие под дуновением духа Божия, так воскреснет дело сие под дуновением духа жизни. — Крижанич остановился. Палий вспомнил, что слышал когда-то это имя, но где и от кого — не припоминал.

— Разверну я перед тобою, сын мой, свиток жизни моей, и ты узришь, куда привела меня нитка моей жизни, — продолжал Крижанич. — Родился я в Загреб-граде, и в оном же отдан был в книжное научение. С детства осталось в моей памяти нечто обидное, горькое: уже в школе немчата тыкали в меня перстами и попрекали меня тем, что я словенин, «склавин» — раб сиречь… Ты разумеешь, сын мой, латинскую речь? — вдруг обратился он к Палию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: