Вот и теперь от этой невской холодной пустыни мысль Павлуши отлетает в ту яркую зелень юга, в эту счастливую Диканьку… Апрель в начале — а уже все в цвету. Никогда Павлуша не подозревал даже, что так дивен и прекрасен может быть свет Божий… Деревья — вишни, яблони, груши, терн — словно снежною розоватою метелью засыпаны сверху донизу: хлопья, комья, горы этого снегу цветочного куда ни глянешь, где ни ступишь… Деревьев не видать совсем, а виден только цвет, цвет, цвет без конца. Только ниже виднеется зелень, да и та вся усыпана цветами, живыми и умирающими, опавшими, завядающими… Это — цветочное море кругом! А птицы заливаются — Господи! Павлуша так и затрепетал всем телом, когда очутился в этом раю… Разом как будто воскрес один день из его детства, из той золотой, забытой, застланной пеленою лет поры, когда они жили где-то далеко, там, за Днепром… Только не слышно плачущей скрипки доброго татка… Но зато поют птицы — столько голосов, столько мелодий неуловимых, столько подмывающего, доброго, нежного, сладкого, что после московского холода и угрюмого молчания природы Павлуша не выдержал — и, бросившись лицом на траву, зарыдал…

Вдруг он слышит, что кто-то тихо трогает его за плечо. В изумлении он приподымает голову и… не верит глазам своим: перед ним стоит — русалка, не то богиня этого рая… и она вся в цветах, вся сияющая, как весна, как это дивное голубое небо… На волосах ее, густых и черных как вороново крыло, — корона из цветов. И коса ее вся переплетена цветами. Гирлянды цветов обвиваются вокруг шеи вместе с кораллами и спадают вниз по белой, шитой красными узорами сорочке… Смугло-белое, матовое без румянца личико смотрит ласково, девушка открывает розовые губы, и из-за белых мелких, как у мышки, зубков вылетают какие-то слова, не похожие ни на польские, ни на московские, но довольно понятные…

— Чого вы плачете? — спрашивает она.

— Так… мне хорошо… я не знаю, — бормочет Павлуша, боясь взглянуть на видение.

— Та вы ж с татком приихали?

— Нет… мой татко в Москве…

Павлуша заметил, что девушка улыбнулась.

— Ни, не ваш татко, а мий — Кочубей… Вин з вами вид царя приихав до пана гетьмана…

— Да… он… я, — лепетал Павлуша, все еще не пришедший в себя.

— Може, вас кто обидив у нас?

— Нет, никто — я так заплакал, вспомнил детство.

— А вам який рик? — спрашивала девушка.

Павлуша не понимает слово «рик» и молчит, глядя вопросительно в черные детски добрые глаза.

— Год вам який? — допытывается девушка.

Павлуша понял:

— Мне восемнадцать уже исполнилось.

— Овва! А мени вже скоро семнадцатый буде…

В это мгновение за кустами мелькнула тень — и показалась бодрая фигура старика с седыми усами и живыми серыми глазами, которые при постоянно понуром лице старика смотрели словно исподлобья, но смотрели бойко, лукаво и как будто приветливо… Это был Мазепа.

— Те-те-те! — весело заговорил гетман. — Вже моя дочечка з москалем женихается…

Девушка вспыхнула. Павлуша тоже стоял растерянный — он узнал Мазепу.

— От так дивка! От так Мотренька! Вже и пидчепила царського денщика… Ото дивчача натура! — смеялся гетман, но смеялся немножко ревнивым смехом.

— Ну бо, тату… Вам бы все жарты, — заговорила девушка, надув губки.

— Яки жарты! У вас тут не до жарт…

— Та вони ж бо, тату, плакали…

А вон идет и сам хозяин сада — Кочубей, осыпанный, как снегом, цветом вишен, яблонь, груш… Господи! Какой рай, какие светлые видения…

И мысль Павлуши, плывущего по неприглядной, холодной Неве, переносится в этот рай — и из хмурого северного леса выступают светлые видения…

— Павел! — вдруг пробуждает его голос царя.

— Что изволишь, государь?

— Бумаги Кенигсена запечатал?

— Запечатал, государь.

— Хорошо. После спрошу.

Опять проклятые бумаги… Быть беде, как он сам увидит это страшное…

III

Вечером того же дня, 24 апреля, флотилия пристала к берегу недалеко от устьев Охты, где Шереметев во главе двадцатипятитысячного войска уже ожидал царя с флотским подкреплением. Царь прибыл не один и не сам он командовал своим лодочным флотом: флотилиею командовал сам адмирал Головин, а в числе других командиров были Головкин и Меншиков. Царь всех их превратил в моряков, а сам носил звание простого бомбардирного капитана.

Ниеншанц был тотчас же обложен русским войском и со стороны суши и со стороны Невы. Надо было торопиться взятием крепости, потому что шведская эскадра скоро должна была войти в реку с моря и спешить на помощь Ниеншанцу.

На другой день крепость была бомбардирована. Когда все было готово к приступу и всем начальникам частей отданы были соответственные приказы — куда идти, где стоять, как действовать, царь подозвал к себе Ягужинского, который как не принимавший еще непосредственного участия в деле и не получивший никакого особого назначения стоял поодаль и беспокойно ожидал — что же будет дальше.

— Ну что, Павлуша, ты еще не видывал настоящей баталии? — спросил его царь ласково-взволнованным голосом.

— Не видывал, государь, — ответил юноша.

— Боишься, чаю?

— Чего бояться?.. За тебя, царь-государь, боюсь.

В холодных быстрых взорах царя засветилась нежность. Он положил руку на плечо юноши.

— За меня не бойся… Меня хранит Бог для блага России… Молись Ему…

— Буду молиться, государь.

— Так стань там, к тому леску, — и видно будет, и в безопасности находиться будешь…

Царь быстро повернулся, снял шляпу, набожно перекрестился и исчез в числе прочих, шедших на приступ.

Павлуша стал на указанное место. Крепость, Нева, снующие по ней лодки, двигающиеся ряды войск — все это спуталось в его глазах, смешалось, потеряло всякий смысл… Он видел что-то неопределенное, неясное, непонятное для него…

Что-то глухо бухнуло, словно упало, оборвалось, разбилось… Это пушка… Буханье повторилось — чаще и чаще… Вот уже стелется дым над Невою… И на крепости, на стенах, всплывают какие-то белые громадные пузыри — и лопаются с гулом… Это дым от пушек… Глуше и сердитее ревут пушки — и Нева стонет, и лес словно вздрагивает… Вздрагивает и Павлуша…

Он машинально крестится, но не знает, о чем молиться, что просить и за кого. Ему разом стало страшно за всех — и за тех, что рядами двигались к крепости как бы подгоняемые громом, и за тех, неведомых ему, которых эти за что-то ненавидели и стремились убить их…

— Езус — Мария! О! — послышался сзади его тихий стон.

Он с испугом обернулся — и остолбенел от изумления. В нескольких шагах от него опять показалось что-то вроде того видения, которое поразило его в саду Диканьки, среди цветущей природы Украины. Но это было другое видение, хотя такое же прелестное, только без короны и цветов. Павлуша видел только большие черные глаза, которые его пугали своим каким-то глубоким и густым — так по крайней мере Павлуше казалось — блеском… Это была молоденькая девушка, высокенькая, плотная.

— Его убьют! Езус — Мария! — повторила девушка как бы вопросительно.

— Кого убьют? — невольно спросил Павлуша. — Царя?

— Нет… царя я не знаю…

— Так кого же?

— Моего доброго господина.

— А кто твой господин?

— Мой господин — Александр Данилыч.

— Меншиков?

— Да, Меншиков.

У девушки заметен был нерусский выговор. Но русские слова, как видно, она знала.

— А ты кто же? — спросил Павлуша.

— Я Марта Скавронска, из Мариенбург. Меня русские в полон взяли. А ты кто?

— Я денщик царский — Ягужинский Павел. А ты у Меншикова теперь?

— У Меншикова. Он добрый…

— Что ж ты у него делаешь?

— Я служу ему.

Между тем канонада разгоралась. Слышался уже не стук отдельных ударов, а сплошной гул, который перекатывался из конца в конец, как удаляющаяся гроза.

Войско, предводительствуемое Борисом Шереметевым и ведомое молодыми русскими и преимущественно немецкими офицерами, извивалось вокруг маленькой крепости в виде огромной змеи, которая с каждой минутой суживала свое страшное кольцо и должна была скоро задавить жалкий Ниеншанц. Крепостные батареи, в большей части подбитые русскими ядрами, умолкали одна за другой. Казалось, что войско шло на мертвеца…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: