Клиффорд Саймак
ВЫ СОТВОРИЛИ НАС!
ВЫ СОТВОРИЛИ НАС!
1
Я все время вспоминал своего старого друга и то, что он рассказал в нашу последнюю встречу.
Это случилось всего за два дня до его гибели — на скоростном шоссе, где движение в момент аварии отнюдь не было столь напряженным, как в другое время; его машина превратилась в груду искореженного металла, а по юзовым следам прочитывалось, как все это произошло: автомобиль столкнулся с другим, неожиданно вывернувшим со встречной полосы. Причем от этой второй машины не осталось ничего, кроме следов на асфальте.
Я старался прогнать эти мысли и думать о чем-нибудь другом, но по мере того, как проходили часы, передо мной разворачивалась длинная лента бетона, а мимо проносились весенние пейзажи, я невольно временами возвращался мыслью к вечеру той нашей последней встречи.
Похожий на сморщенного гнома, он сидел в глубоком кресле, угрожавшем поглотить его своей красно-желтой обивкой, и, перекатывая в ладонях стакан бренди, смотрел на меня.
— По-моему, — говорил он, — нас преследуют призраки всех фантазий, всех верований, всех великанов-людоедов, которые когда-либо являлись нам в грезах со времен пещерного человека, на корточках сидевшего возле огня, вглядывавшегося во мрак простирающейся снаружи ночи, представлявшего, что там может быть. Конечно же, он знал, что может там находиться, — этот охотник, собиратель, скиталец по диким местам. У него были глаза, чтобы видеть; нос, чтобы чуять; уши, чтобы слышать, — и все его чувства, скорее всего, были острее наших нынешних. Поэтому он знал, что за существа бродят там, во тьме. Знал, конечно, но не верил себе, собственным чувствам. Его маленький мозг при всей своей грубости творил иные формы и фигуры, другие типы жизни и опасности…
— И вы думаете, с нами происходит то же самое? — поинтересовался я.
— Разумеется, — ответил он. — Хотя и совсем иначе.
Сквозь открытую дверь, ведшую в патио[1], проникал легкий ветерок, доносивший из сада еле ощутимый аромат весенних цветов. Вместе с ним в комнату проникал отдаленный гул самолета, описывающего круг над Потомаком, прежде чем зайти на посадку на расположенный за рекой аэродром.
— Совсем иначе, — повторил он. — Я продумал все это. Не те людоеды, наверное, которых воображал пещерный человек. Он представлял себе нечто физическое, тогда как большинство сегодняшних измышлений носят, насколько я понимаю, интеллектуальный характер.
Я чувствовал, что он готов рассказать куда больше об этом странном, причудливом образе, порожденном его фантазией, но в тот момент в комнате появился Филип Фримен — его племянник, государственный служащий. Филип рассказал забавную байку о прибытии некоей Очень Важной Персоны, после чего разговор перешел на другие темы, и к призракам мы больше не возвращались.
Впереди замаячил указатель съезда на Старую Военную Дорогу, и я сбросил скорость, чтобы свернуть, а оказавшись на ней, поехал еще медленнее. После нескольких сотен миль, пройденных с крейсерской скоростью восемьдесят в час, теперешние сорок производили впечатление движения ползком, хотя даже их было слишком много для той дороги, на которой я очутился.
Признаться, я успел позабыть, что-такие еще бывают. Когда-то здесь было асфальтовое покрытие, но многочисленные весенние оттепели взломали его, и теперь оно пестрело множеством щебеночных заплат, превратившихся от времени в тонкую белую пыль.
Дорога была узкой, что еще больше подчеркивалось густым кустарником, почти живой изгородью, с обеих сторон наступавшей на обочины, так что машина двигалась словно по аллее или по дну мелкой извивающейся траншеи.
Автострада проходила по водоразделу, тогда как Старая Военная Дорога сразу же принялась нырять между холмами — я помнил об этом, хотя мне и казалось, что спуск после съезда с шоссе, несколько лет назад реконструированного и расширенного, не будет столь крутым.
Совсем другой мир, подумалось мне, и это как раз то, чего я искал, хотя и не ожидал оказаться в нем так внезапно — просто свернув с шоссе. И скорее всего, разумеется, этот мир не так уж отличается от привычного — таким его делает мое воображение; это самообман, я просто вижу то, чего ждал.
Неужели я и впрямь обнаружу Пайлот-Ноб не изменившимся? Да и вероятно ли, чтобы маленький поселок мог измениться? У него не было для того никаких возможностей.
Все эти годы он лежал так далеко от стремительного течения жизни, оставался таким нетронутым и незаметным, что не существовало причин, способных привести к изменениям. Вопрос, однако, заключался не в том, насколько изменился Пайлот-Ноб, а в том, насколько изменился я сам.
Почему, размышлял я, человек так стремится к собственному прошлому, сознавая при этом, что деревья никогда уже не будут пламенеть так, как однажды осенним утром тридцать лет назад, что вода в ручьях не окажется такой чистой, холодной и глубокой, какую он помнит, что все эти воспоминания — лишь отражение восприятия в лучшем случае десятилетнего ребенка?
Существовала сотня других, куда более удобных мест, которые я был волен избрать, — мест, где я был бы так же свободен от телефонных звонков и где не нужно было бы писать сценарии; где не было бы ни жестких сроков, ни Важных Персон, которых обязательно нужно встречать; где не было бы необходимости постоянно поддерживать себя на должном уровне информированности и всезнайства и где не нужно придерживаться бесчисленных сложных обычаев, принятых в определенном окружении.
Добрая сотня мест, где человеку хватает времени думать и писать; где ему не надо бриться, когда он этого не хочет; где одежда может быть поношенной — и никто не обратит на это внимания; где, если хочешь, можешь лентяйничать и коснеть в невежестве; где никого не интересует твой ум и можно предаваться сплетням и болтовне, не содержащим ровным счетом ничего важного.
Сотня других мест — и все же, когда я принимал решение, у меня даже не возникал вопрос, куда ехать. Может, я и обманывал себя, но был этим счастлив. Не признаваясь себе в этом, я бежал домой. И теперь, преодолевая эти долгие мили пути, я уже понимал, что того места, о котором думал, нет и никогда не было; что годы превратили воспоминания о нем в ласковую фантазию, с помощью которой человек так охотно обманывает себя.
Когда я съезжал с шоссе, уже близился вечер, и теперь тяжелый мрак наползал на дорогу, перетекавшую из одной маленькой долины в другую. Фруктовые деревья в полном цвету, попадавшиеся в этих местах, казались в сгущающихся сумерках белыми шарами; иногда меня окатывали волны аромата, источаемого такими же деревьями, но только расположенными гораздо ближе, хотя и скрытыми от глаз. Вечер еще только начинался, однако мне казалось, что я ощущаю запах тумана, поднимающегося с лугов, что лежали по берегам извилистого ручья.
Многие годы я твердил себе, что знаю эти места, что воспоминания о них так отпечатались во мне с детства, что стоит мне оказаться на дороге — и я безошибочно доберусь до самого Пайлот-Ноба. Но теперь я начал подозревать, что ошибался. Ибо до сих пор не сумел вспомнить ни одной характерной приметы местности. Общие очертания остались, конечно, такими же, как я их помнил, однако не было ни единой отличительной черты, в которую я мог бы ткнуть пальцем и точно сказать, где именно нахожусь. Это раздражало и было некоторым образом унизительно, и я спрашивал себя, не окажусь ли в таком же положении, попав в Пайлот-Ноб.
1
Патио — открытый внутренний двор, часто окруженный галереями, характерный для архитектуры Средиземноморья и Латинской Америки, а также для территорий юга США, отвоеванных в свое время у Мексики, и прилегающих к ним районов, где ощущается испанское влияние. Здесь и далее примечания переводчика.