Разверзшийся вокруг кромешный ад и не думал прекращаться — грохот и рев, пыль и дым, скрежет и пламя. Я все так же прижимался к земле, которая, казалось, продолжала колебаться подо мной. Я уже не был в состоянии воспринимать звуков, и временами мне начинало казаться, что я оглох навсегда, что такого понятия, как «слух», вообще никогда не существовало и я его попросту выдумал.
Со всех сторон одетые в голубые мундиры[26] солдаты тоже вжимались в землю, прячась за камнями, нагромождениями жердей, вытащенных из каких-то изгородей, втискиваясь в наспех вырытые мелкие окопчики; они инстинктивно старались спрятать головы, но руки сжимали ружья, направленные в сторону холма, откуда палили пушки конфедератов. Они ждали, когда кончится канонада, и там, на склоне, поднимется длинная цепь марширующей, как на параде, пехоты, пересечет лощину и примется взбираться по склону Кладбищенской возвышенности.
Сколько времени это уже продолжается? Я поднес руку к лицу: часы показывали половину двенадцатого, и это, конечно, было неверно — ведь канонада началась в час, может быть, в несколько минут второго. Впервые с тех пор, как оказался в этом дурацком времени, я взглянул на часы, однако у меня не было возможности сопоставить местное время с нормальным земным — если, конечно, в этом месте такое понятие, как время, существует вообще.
Я решил, что с момента начала канонады прошло, вероятно, не больше пятнадцати-двадцати минут — хотя по ощущению казалось, будто минуло куда больше, и это было вполне естественно. Во всяком случае, я был уверен, что ждать прекращения огня предстоит еще долго. Поэтому я еще плотнее вжался в землю, чтобы представлять собой возможно меньшую мишень. Придя к выводу, что остается только ждать, я принялся размышлять над тем, что делать, когда прекратится канонада и цепь конфедератов начнет взбираться на этот последний склон, когда заплещут на ветру алые боевые знамена, а солнце вспыхнет на саблях и штыках. Что предпринять, если один из них вознамерится пырнуть меня штыком?
Бежать, разумеется — если здесь найдется, куда бежать. Наверное, тут окажется в избытке и других беглецов, однако более чем вероятно, что по другую сторону возвышенности стоят голубомундирные солдаты и офицеры, у которых дезертиры не вызовут ни малейших симпатий. О том, чтобы пытаться защитить себя, не могло быть и речи, даже окажись у меня в руках ружье — поскольку эти ружья являли собой самое неуклюжее творение рук человеческих, и я не имел даже отдаленного представления о том, как из них стрелять. Похоже, все они заряжались с дула, а о подобном оружии я знал меньше, чем ничего.
Дым сражения становился все гуще, застилая солнце. Клубы его заполонили всю лощину, а здесь, на склоне, он стелился над самыми головами людей, распластавшихся перед батареями северян. Казалось, я смотрю на мир сквозь узкую щель, с трех сторон ограниченную грязно-серыми колышущимися занавесами.
Вдалеке на склоне что-то зашевелилось — не человек, а какое-то гораздо меньшее существо. Поначалу я принял его за щенка, оказавшегося на нейтральной полосе, но для собаки оно было слишком рыжим, пушистым, и вообще не очень-то походило на собаку. Скорее уж оно напоминало крота. И я сказал ему: «Будь я на твоем месте, крот, я зарылся бы в нору и не вылезал из нее». Не думаю, чтобы я произнес что-нибудь вслух, но даже если бы и проговорил, это не имело бы значения — никто, не говоря уже об этом дурном кроте, все равно не мог бы меня услышать.
Некоторое время крот продолжал сидеть на одном месте, а потом направился вверх по склону ко мне, пробираясь сквозь высокую траву.
Передо мной опустился завиток дыма, скрыв крота из виду. Расположенная позади батарея продолжала вести огонь, но вместо четкого разговора ее орудия выговаривали лишь невнятное «чуфф-чуфф», а уже ставший привычным их рев заглушался треском и визгом рушащейся с неба лавины металла. Временами осколки, словно тяжелые дождевые капли, выпадали из дымной тучи и сыпались вокруг — те, что покрупнее, вспахивали дерн, взметывая в воздух комочки грязи.
Завиток дыма рассеялся. Крот оказался теперь намного ближе, и я разглядел, что это совсем не крот. Не пойму, как я сразу не узнал эту остроконечную волосяную шляпу и кувшинообразные уши. Даже на расстоянии я должен был бы догадаться, что это Арбитр, а вовсе не щенок или крот.
Но теперь он был мне отчетливо виден; Арбитр смотрел на меня, смело бросая вызов, точно воинственный бантамский петух, а потом поднял руку с плоскими пальцами и показал мне нос.
Мне следовало бы быть разумнее. Следовало дать ему подойти. И не следовало обращать на него внимание. Но я был не в силах вынести этого зрелища — кривоногий, смахивающий на петуха Арбитр показывал мне нос!
Не раздумывая, я вскочил и бросился к нему. Но не успел я пробежать вниз по склону и нескольких шагов, как что-то ударило меня.
Дальше я мало что помню. Мимолетное прикосновение к черепу раскаленного металла, внезапное головокружение стремительного падения — и больше я не чувствовал ничего.
15
Казалось, я бесконечно долго блуждал по какому-то затерянному во мраке пространству, хотя глаза были закрыты, и было не понять, действительно ли вокруг царит тьма. Но я был уверен, что это именно так, что даже сквозь сомкнутые веки я ощущаю окружающую темноту, однако в то же время понимал, насколько это глупо, и считал, будто, открыв глаза, увижу полуденное солнце. И все же я не открывал глаз. Почему-то мне казалось, что я должен держать их закрытыми, — словно в противном случае мне предстанет зрелище, которое не дозволено видеть ни единому смертному. Конечно, все это было чистейшей фантазией. Не было ни малейших оснований полагать, что дело обстоит именно так. Как раз в том-то и заключалось самое ужасное, что я ничем не мог доказать, будто блуждаю в мире мрака по пустынной земле — но не просто пустынной, а недавно еще полнившейся жизнью, а теперь лишенной ее совсем.
Я продолжал медленно, с болезненными усилиями карабкаться вверх по склону, понятия не имея, куда и зачем. Казалось, я даже испытывал удовлетворение — не оттого, что мне хотелось этим заниматься, а потому, что альтернатива была непостижима и ужасна. Я не понимал, кто я или что я, где нахожусь и какая причина подвигла меня на это восхождение; казалось, я вечно взбирался во тьме на этот бесконечный склон.
Но со временем ко мне пришли новые ощущения — земли и травы под руками, неудобства от врезавшегося в колено камешка, прохлады от прикосновения ветерка к лицу и трепещущий звук — шум листвы, колышущейся где-то над головой.
И это было куда реальнее предыдущего. «Этот мир, — подумал я, — это мрачное место вновь наполнилось жизнью.»
Я перестал ползти и приник к земле, чувствуя, как она отдает тепло летнего дня. Теперь стал слышен не только шелест ветра в листве, но и топот множества ног, и отдаленные голоса.
Я открыл глаза — действительно, кругом было темно, но не в такой степени, как я себе это представлял. Передо мной виднелась рощица, а за ней, на вершине холма, силуэтом вырисовывалась на фоне звездного неба пьяная пушка — с одним колесом, осевшая набок, со стволом, нацелившимся на звезды.
При виде ее я вспомнил Геттисберг, осознал, где лежу, и понял, что никуда не взбирался. Я находился на том же — или приблизительно на том же — месте, где днем вскочил на ноги, когда Арбитр показал мне нос. А все последующие видения были только лихорадочным бредом.
Поднеся руку к голове, я нащупал с одной стороны большой, скользкий струп и почувствовал, что пальцы сразу же стали липкими.
Я поднялся на колени и постоял так немного, борясь с головокружением. Голова болела — особенно там, где я нащупал струп, но сознание было ясным. Я чувствовал, как возвращаются силы. Видимо, осколок задел меня лишь вскользь, рассек кожу и вырвал клок волос.
Я понял, что Арбитр едва не добился своего — смерть прошла от меня в какой-то ничтожной доле дюйма. Неужели вся эта баталия была разыграна исключительно в мою честь, только для того, чтобы завлечь меня в ловушку? Или же это представление, вновь и вновь повторяющееся по расписанию — до тех пор, пока люди в моем мире не перестанут интересоваться происшедшим при Геттисберге?
26
Голубые мундиры — форма федералистов; южане носили серые.