Папенька поднял голову от бумаг, промокнул лоб платочком. Снял и отложил в сторону очки.
— Что случилось, Аката?
— Нэй Элий, — Всхлипнула я, прижимая руки к груди, — Он… Он…
На глаза наворачивались слезы. Я представляла, какое унижение гордому Элию пришлось пережить из-за тетушки, и ком вставал в горле, мешая говорить.
Тетеньке же ничего не мешала.
— Юнец пришел просить руки Елании, Аферий. Насколько я понимаю, своим легкомысленным поведением она дала ему ложные надежды.
— Я только хотела… Я хотела… я люблю его, папенька!
— Еленька, пожалуйста, не плачь… — Мягко сказал отец. — Только не плачь. Кто такой этот нэй Элий? Есть ли у него связи? Кто его родители? В каком училище он учится?
Я не могла ничего ответить. То есть, конечно, могла. Я знала, что отец нэя Элия — скромный ремесленник, что связей у него нет, что его учебное заведение принимает именно таких юношей — не слишком богатых и родовитых. Но это были не те ответы, которые папенька был бы готов принять.
Я знала этот серьезный взгляд. Папенька подсчитывал прибыли и убытки.
За массивным столом красного дерева сидел смешной кудрявый толстячок, его ноги даже не доставали до пола. Внешность обманчива: никто не воспринимал папеньку всерьез, пока не начинал вести с ним дела. У папеньки хватка, как у бульдога-чемпиона.
Однако я не рассчитывала, что папенька начнет рассматривать Элия как сделку. Я думала… Я надеялась…
— Он любит меня, папенька! — Предприняла я отчаянную попытку, — А я люблю его.
— Это вам не игрушки, Елания! — Отрезала тетенька. — Это ваша жизнь. Ваш Элий — всего лишь паразит, присосавшийся к богатой невесте; ваша любовь — всего лишь девичья влюбленность в смазливую мордашку. Я не спорю: возможно, он популярен на балах и красиво размахивает мечом. Однако хороший танцор — не значит хороший муж. Поддержи же меня, Аферий!
— Аката права. Если у него нет будущего, то нет и права рассчитывать на твою руку.
— Папенька, но я…
— Кажется, моя дорогая племянница хочет сказать, что эти стены ее душат. — Перебила Аката. — Обычные слова в ее возрасте. Так я говорила своей матери, а моя мать говорила своей. Аферий, ты помнишь наш разговор две недели назад? Я получила на письмо положительный ответ.
Какое письмо? Какой разговор?
Почему они обсуждают это так, как будто меня тут нет?
Почему папенька не встал на мою сторону? Он же всегда, всегда, всегда был на моей стороне! Он всегда защищал меня от тетеньки! Он не позволял мне плакать!
У меня задрожали коленки. Я присела на софу: как много часов я просидела на этой софе с вышиванием! Скрипело перо, шуршала бумага, и не было звуков прекраснее.
Теперь я выросла, и шелест бумаги, которую тетенька вытащила из-за корсажа и отдала папеньке, пугает меня, а не успокаивает.
Какая-то темная волна разливается по моему телу: сначала покалывает кончики пальцев, потом запястья, выше, выше — к шее.
А потом болью взрывается в голове.
На софу упали кровавые капли. Я поднесла руку к носу, пачкая белые кружева на рукаве.
Где-то в глубине дома кто-то коротко вскрикнул — и крик прервался.
— О. — Сказала тетенька. — О. Несколько раньше, чем я предполагала. Думаю, нам следует проследовать на кухню и узнать, что сталось с кухаркой. Вы же что-то пекли, дорогая? У вас мука на щеке. Надеюсь, это был не яблочный пирог.
— Блинчики… — Прошептала я.
Кровь все текла и текла, не думая останавливаться.
— Ваша бабушка, дорогая… — Тетенька подала мне руку, — Была замечательным зельеваром. Единственная причина, по которой я позволяла вам заниматься таким неблагодарным делом, как готовка — это то, что сие несколько схоже с благородным искусством зельеварения. Вам скоро исполнится восемнадцать: самое время силе пробудиться.
Самое ужасное, что папенька не вмешивался в разговор.
Он все знал, но не говорил мне! Они с тетенькой ждали, пока случится что-то… что?
Я оперлась на его плечо, и мы пошли на кухню. Папенька придерживал меня за талию, но даже и не подумал остановиться и успокоить. Я плакала, а папенька… папенька молчал. Это молчание пугало меня еще больше. Как будто я сделала что-то непоправимое, и Элий рядом с этим — всего лишь девичья шалость.
Что?
Что случилось? Какая еще сила? Неужели я сделала что-то плохое, и кровь на моих руках не только из носа, но и чужая? Крик… Крик — это же плохо, да?
Никто не предупреждал меня.
Почему же, почему?
Кухарка лежала на полу. Грудь ее поднималась и опускалась — слава Господу! Дышит!
В руке у нее был надкушенный блин, а на тарелке возвышалась горка таких же. Золотистые, ажурные, лоснящиеся маслом… я почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Наверное, она решила доделать мою заготовку…
Я любила нэйе Улину. Она учила меня готовить. Она хвалила меня за мои успехи, не то что тетенька, от которой невозможно дождаться доброго слова даже если переведешь трактат с яталийского на шенский. Она была как нянечка, как добрая подруга…
— У нэйе трое детей и муж хромой. — Сказала я. — Папенька, пожалуйста, если я…
— Не стоит. — Фыркнула тетенька.
Она взяла деревянную ложку и разжала нэйе Улине челюсти. Папенька закрыл мне глаза рукой. Я рванулась: я хотела видеть. Но у папеньки очень сильные пальцы.
Я услышала кашель. Когда я смогла увидеть кухарку — живую и здоровую — тетенька выбрасывала что-то в ведро с очистками.
— Нэйе Улина, все в порядке? — Спросил папенька без особой, впрочем, обеспокоенности.
— Да. — Нэйе Улина сделала неуклюжий реверанс, — Я просто что-то сомлела… жарко тут.
— Я думаю повысить вам жалованье, нэйе. Простите мою дочь, она не желала зла.
— Конечно же, господин, я не держу на нее обиды.
— Ты будешь молчать. — Сказала тетенька.
— Конечно, тайе Дезовски.
— Выйти на минутку. И не вздумай подслушивать! — Тетенька подождала, пока Улина уйдет.
Папенька задумчиво теребил ту саму бумагу из-за корсажа. Теперь-то я видела, что это письмо.
— А вы, Елания, едете учиться. — Добавила тетенька после, казалось, целого тысячелетия тяжелой тишины.
Я посмотрела на папеньку, ища помощи. Но он только рассеянно кивнул, почесывая гладкий подбородок.
— Не думай возражать! У тебя достаточно времени, чтобы соблазнять мужчин, и достаточно злобы, чтобы травить кухарок. — Фыркнула тетенька. — Здесь, в безделье, ты окончательно отобьешься от рук. Я дала тебе лучшее домашнее образование, которое могла дать. И раз уж у тебя есть злоба и сила, ты отправишься в столичную Академию Ведовства и Чародейства, поступишь на факультет зельеварения… и только попробуй посрамить имя своей бабушки!
— Как же я не посрамлю, если я его даже и не знаю толком? Вы с папенькой так мало о ней рассказывали… — Несмело сказала я.
Элий, милый… кажется, нам не суждено быть вместе… Когда я об этом думала, передо мной вставало свежее воспоминание: лежащая без сознания Улина. И закрадывалась в голову мыслишка, что, возможно, это к лучшему…
— Прочитаешь в учебниках. — Сказала тетенька. — Аферий?
— Да. — Наконец очнулся папенька. — Ты оказалась права, Аката, я это вижу. Следующий подобный случай может обойтись гораздо дороже прибавки к жалованью. Я разрешаю.
— Что вы разрешаете, папенька?
— Ты едешь в Академию, Еленька. И это не обсуждается.
Я тряслась в карете. Напротив меня сидела тетенька и дремала, откинув голову на спинку сиденья. Спина у нее, как всегда, прямая как палка, мосластые, некрасивые руки чинно сложены на коленях, губы поджаты, горло скрыто жестким кружевным воротничком глухого серого платья. Такого же, как и у меня. Мы почти не взяли вещей: тетенька сказала, в академии выдадут форменное.
Даже во сне она хмурилась. Из-за этого у нее рано появились морщинки в уголках рта и кошачьи лапки вокруг глаз. Я и не помнила, когда в последний раз разглаживались глубокие складки на лбу тетеньки.
Она решила поехать со мной и вернуться к преподаванию. Я и не знала, что тетенька когда-то была учительницей. Она же всегда презирала моих гувернанток!
Наверное, это из-за того, что они-то никогда не преподавали в академиях лейнский, яталийский и шенский — последний факультативно. Не оставались в мире магии, магии не имея, лишь благодаря острому уму и практической сметке.