Человека со скрипучим голосом звали «Трубка», своё прозвище он получил за пенковую трубку с резьбой, которую набивал крепким французским табаком. Даже когда пришлось бросить курить, он продолжал выполнять этот ритуал, целый день крутил трубку в руках, а вечером, выбрасывая невыкуренный табак, бережно её чистил. Врачи его приговорили, а трубка торчала теперь из горла, но он всё не умирал, изводя окружающих едким взглядом, под которым они чувствовали себя голыми и ничтожными. Чтобы говорить, он прикладывал к подбородку аппарат, озвучивавший его механическим, искусственным голосом, похожим на скрежет железа по стеклу.
Узнав, что Каримов гонит гружёные вагоны «налево», Трубка сразу заподозрил неладное. «Не такой он парень, чтобы вагонами торговать», — засопел старик, смяв принесённые бумаги. Он понял, что Каримов пытается отвлечь его от чего-то важного, но не мог нащупать разгадку, а оттого приходил в бешенство, срываясь на подчинённых.
— Думаешь, у тебя глаза на затылке, и ты знаешь всё, что творится за твоей спиной? — ухмылялся Каримов, мысленно споря с Трубкой. — Зато не видишь, что происходит у тебя под носом!
— Думаешь, что водишь меня вокруг пальца, а это я тебя вокруг него вожу — за нос! — твердил про себя Трубка, представляя разговор с Каримовым.
Единственным развлечением был для Каримова детский дом, в который он наведывался по выходным. Воспитательницы трепетали перед ним, их пугал его хищный нос, разрезавший воздух, словно корабельный форштевень, и вязкие глаза, какие бывают у младенцев, которых подбрасывают под двери приюта. Каримов привозил игрушки и сладости, и пока его охранники таскали из машины коробки, он гладил головы облепивших его детей, неподвижно уставившись в одну точку. И гадал, как бы повернулась жизнь, если бы в то утро его, завёрнутого в платье матери, не подобрал на крыльце незнакомец, который стал ему отцом.
Кладбище жалось к окраине, новостройки обступали его со всех сторон. Савелий Лютый шёл вдоль могил и искал еду, которую родные приносят покойным. С фотографий смотрели молодые лица, Лютый слышал их плач, причитания, мольбы, и ему казалось, что здесь только один мертвец — это он.
На кладбище пришла Смерть. Скрюченная старуха с клюкой так сильно клонилась к земле, словно покойники тянули её к себе. Огромный горб виднелся из-за спины, как могильный камень, а глазницы чернели пустотой. Она стучала перед собой клюкой, а тащившиеся следом бомжи собирали оставленные у могил гостинцы. Увидев Лютого, бродяги схватились за палки, старуха заверещала, протыкая воздух клюкой, и Савелий бросился с кладбища.
Продираясь сквозь пахучие еловые заросли, Лютый оглядывался на злополучный вечер, когда начал жить задом наперёд, зная своё завтра прежде, чем вчера, и вспоминал детство, когда казалось, что всё впереди, тогда как всё уже было позади.
— Учись, сынок, — умилялись родители Лютого, глядя на горбившегося над книгами сына.
А дочь Лютого, вырывая из учебников страницы, складывала самолётики, которые пускала из окна.
— Зачем учить то, что не пригодится в жизни? — зевала она, когда Лютый пытался заговорить с ней. — Вот ты учился, и что? Посмотри на себя! Учёба делает из людей неудачников!
Савелий краснел, кусая губы, а дочь, добивая, прихлопывала его, как муху на стекле:
— Лучше быть без диплома, чем без бабок!
Если жизнь — книга, то кто-то вырвал в ней финал, вклеив страницы чужого романа. Ещё вчера Лютый выводил на бумаге проекты месторождений, а теперь высекал из камней искры, которые не превращались в огонь. Листая этнографические альбомы, он едва сдерживал улыбку, чувствуя превосходство над северными дикарями, поклонявшимися камням. А теперь и сам ползал вокруг валуна, причитал, плакал и ждал, когда сухая ветка вспыхнет, словно Моисеев куст.
По субботам на фабрике выли сирены, и город замирал. Закрывались окна, пустели улицы. От взрывов содрогалась земля, из карьера поднималось грязное облако, накрывавшее город, словно покрывалом. А Лютый отмечал новую субботу засечкой на руке, царапая кожу куском стекла, чтобы не потерять счёт времени.
Одно озеро переходило в другое, и цепочка озёр тянулась сквозь густой лес, изрезанный каменистыми проплешинами. На берегу лежала дырявая деревянная лодка, под которой жил какой-то маленький зверёк, выскочивший, когда Лютый ударил по ней ногой. Он шёл вдоль воды, сам не понимая, куда, вокруг не было других городов, кроме заброшенных рабочих посёлков, да он и не знал, что скажет встреченному человеку, если вдруг попадётся хоть одна живая душа. Мысли роились, как мошкара, жужжали, кусали, но не могли помочь. Лютый думал перейти границу или бежать в Москву, где можно раствориться среди других бродяг, он представлял, как найдёт работу, купит паспорт на новое имя, обзаведётся семьёй, начав жизнь с нуля. А потом вспомнил, как однокашник, пропадавший в столице на заработках, зло сплёвывая, рассказывал о «кильковозе» — электричке, на которой трясся несколько часов, стоя в душном, набитом вагоне, а потом до ночи гнул спину грузчиком, стесняясь сказать другим работягам, что в кармане диплом. Он менял одну работу на другую, выбирая между теми, где платили, но вытирали о тебя ноги, и другими, когда, не заплатив за несколько месяцев, били бейсбольными битами, отбивая почки. «Что такое жизнь?» — прежде любил он пофилософствовать, цепляя на вилку кильку, пока разливали по стаканам. «Знаешь, что такое жизнь? — спросил он Лютого, столкнувшись с ним по возвращении домой. — Вот что!..» — и, задрав свитер, показал побои. Вспомнив его синий живот, Лютый подумал, что Москва страшнее тайги.
За деревьями показался дачный посёлок. Домики были рассыпаны, словно детские кубики, одни стояли в отдалении, другие, наоборот, тесно жались друг к другу. По выходным сюда съезжались на пикники, днём с визгом носились дети, ночью полыхали костры, и когда в одном дворе начинали застольную, её продолжали в соседнем, так что вскоре весь посёлок нестройно распевал «Хасбулата Удалого», и бродячие псы подхватывали песню, ещё долго таская её по дорогам. Во дворах редко где можно было увидеть картофельные кусты, цветущие сиреневыми и белыми цветами, холодная земля за лето не успевала прогреваться, как наступала осень, так что огороды разводили только отчаянные упрямцы.
Несколько лет назад жена заставила Лютого оформить участок, чтобы выращивать овощи.
— Картошка во всех магазинах есть, — пытался откреститься Лютый, но жена вцепилась хваткой бульдога.
— Ты знаешь, какие цены! А на сэкономленные деньги поедем все вместе на курорт!
И Лютый, соблазнившись семейным отдыхом, купил несколько вёдер картошки и мешок удобрений. Он целое лето провёл на земле: копал, полол, поливал, а осенью собрал ровно столько, сколько посадил, и был счастлив.
— Бархатный сезон на носу. Поймаем лето за хвост? — напомнил он жене о курорте, протягивая отложенные с зарплаты деньги.
Лютая с дочерью набили чемоданы платьями и отправились отдыхать, а он провожал их до двери, глядя побитой собакой. Оставшись один, Лютый варил картошку в мундире, которую ел с кожурой, и, макая картофелину в солонку, думал, что жизнь лучше пересолить, чем недосолить.
И теперь, оглядываясь на пресные дни, удивлялся, как в считанные минуты смахнул со стола прожитое, начав всё не с начала, не с конца, а с куплета из чужой песни, которую затянул, словно застольную на поминках.
В посёлке было тихо, дачники уехали, побросав во дворах закопчённые мангалы и кривые лопаты. Вдоль заборов бродил заспанный сторож, присматривавший за дачами, охраняя их от бродяг и воров. К одному из домов была приставлена лестница, часть крыши была прикрыта фанерой, и Лютый, выждав, пока сторож свернёт на другую улицу, залез через дыру в ремонтируемой крыше. С виду дом выглядел добротным, и Савелий решил, что здесь обязательно должны храниться запасы. Внутри пахло прелым деревом, старая мебель была накрыта узорными скатертями, в деревянном ящике сложены старые игрушки, и Лютому на мгновенье почудилось, что он оказался в детстве. Он обыскал погреб, из которого вытащил мешок проросшей картошки, пыльные банки с волнушками и моховиками. На полке валялась засохшая корка, которую Лютый разгрыз, запивая водой из пузатого графина. Собрав продукты, он упал на кровать и, раскачиваясь на пружинах, считал, сколько дней спал на голой земле.