Старуха-птица довязала свитер и теперь нежно гладила его, словно ребёнка.

— Для дочурки!

— Нет у тебя дочки! — закричала женщина, выглядывая из-за дерева. — Нет у тебя дочки!

Старуха заплакала.

— А ведь была. — распускала она вязание. — Была.

Женщина смеялась, ковыряя ногтем кору. И Юлий вдруг увидел, что она привязана к дереву простынёй.

«Прогулка окончена!»

— Увидимся завтра?

— Завтра!

Представив, как останется один, Юлий содрогнулся. По ночам одиночество, словно кошка, забиралось к нему под одеяло и, выпуская когти, вонзалось в грудь.

— И день, умирая каждую ночь, утром рождается вновь, — промурлыкала Марта, прижавшись к нему.

Юлий отрывисто поцеловал её в губы, и сердце забилось, как эпилептик в припадке. «Прогулка окончена!» — кричали санитары, хлопая в ладоши, и больные, словно курицы, выбегали из парка, огороженного решёткой.

— Завтра?

— Завтра!

Проходя мимо распахнутого окна, Юлий услышал разговор медсестёр. Они обсасывали, как леденцы, больничные сплетни, а ему казалось, что жена и мать, сплетаясь, как змеи, шепчутся за стенкой: «Зачем родила?» «Зачем замуж вышла?» В горле пересохло, язык прилип к нёбу, а в висках застучало «дурдом — дур дом».

И Юлий вдруг увидел себя стоящим на карнизе. Под ногами, свернувшись мокрым псом, лежал город. И люди, точно блохи, бегали по нему. Он занёс было ногу, чтобы раздавить их, но вбежавшие санитары стащили его в комнату.

Так он попал в больницу.

И здесь тоска сжимает сердце, будто в кулак, а от боли хочется выпрыгнуть в окно. Но на окнах решётки, а в руке у медсестры шприц.

«Завтра», — прочитал он по губам, на которых, как шапка на воре, горел его поцелуй. И ему стало легче, как от укола.

Клён согнулся над скамейкой, словно разбитый радикулитом старик. Пуская колечки, Юлий собирал осколки сна, который видел каждую ночь. Будто на скамейку к нему опускается девушка, и он пытается прочесть, что написано на её шее. Но в этот момент просыпается. Днём, сидя в парке, он перебирает слова, примеряя их на девичью шею из сна, а когда появляется девушка, откидывает её кудри, обнажая шею, — но санитар включает в палате свет.

Кто-то тронул его за плечо.

— Марта, — опустилась рядом девушка с чернильным пятном на шее.

Поперхнувшись дымом, Юлий смотрел на неё, пытаясь отличить сон от яви.

— Каждый день я пишу имя, которое боюсь забыть, — пробормотала Марта, прикрывая рукой чернильные разводы. — Но перед сном санитарка моет мне шею, и я тут же забываю его.

— Юлий, — протянул он руку, косясь на её голые коленки.

Они знакомились и, назначая свидание, навсегда расставались, забывая друг друга. Чтобы завтра встретиться вновь. Их любовь жила не дольше мотылька-однодневки, а длилась годами.

Глядя на них, врач, толстуха с сердитым лицом и добрыми руками, вспоминала мужа, которого разлюбила быстрее, чем к нему привыкла, скучные семейные обеды и расколотую постель. И думала, что всё, чему её учили — ложь, а безумие — и есть счастье.

Солнце липло к решётке больничного парка, словно любопытный прохожий. Стучала спицами старуха, кричала привязанная к дереву женщина, гуляли больные, одетые, как арестанты, в одинаковые пижамы. Марта вспоминала цыганку, видевшую будущее, и Юлий смеялся над глупой выдумкой. А дорога вилась, как змея, и кусала себя за хвост.

ДЕД МОРОЗ

Стрелки часов приближались к полуночи — замерзая, в Ленинграде умирал сорок первый год. Луна освещала безлюдные улицы, только в глухой подворотне, где прятался вор, было темно. За мостом полыхало зарево — немцы бомбили Охту, и в щупальцах прожекторов мелькали самолёты. Сугробы доставали до подоконников, но снегопад прекратился ещё вчера, и теперь с неба падали бомбы.

Возле булочной военный патруль проверял замок на железной двери. Подождав, пока солдаты свернут за угол, вор вышел из подворотни. Ступая по натоптанному снегу, он одним движением сломал ломиком навесной замок и, войдя, плотно притворил дверь.

Вспыхнула спичка — огонь осветил грубое лицо, волевой, двоившийся ямочкой подбородок и жёсткие, торчащие из-под ушанки волосы. Хлебные ящики на полках оказались пусты, но вор был опытный. Громыхнув задвижкой в подсобку, он нашёл буханки, накрытые, словно в антикварной лавке, белыми тканями. Вор закрепил свечу в щели струганого стола и, откинув тряпки, стал укладывать буханки в мешок. Хлеб не прилипал к рукам — такой не выдают по карточкам. Он пах хлебом, а не целлюлозой. Закинув мешок за плечи, вор затушил пальцем свечку и, сунув в карман, на ощупь направился к выходу.

До войны его звали Артемьев. А потом, когда фамилии стали неважны, он так часто брал чужую, что уже не мог вспомнить свою. Он скользил в тени погашенных уличных фонарей, и заколоченные окна глядели ему вслед. Но в конце квартала удача отвернулась от него, вор наткнулся на вскинутую трёхлинейку.

— Стой! — закричал часовой.

Артемьев бросился обратно. Тяжёлый мешок бил по лопаткам, тянул вниз, но часовой отставал.

— Стой! Стрелять буду!

Свернув с протоптанной дорожки, Артемьев побежал по снегу. Упав на колено, солдат тщательно прицелился. Выстрел ударил в морозной тишине, но пуля увязла в снегу.

Артемьев метнулся под арку дома.

Пахло елью. Украшенная бумажными игрушками, она стояла у детских кроваток. На печке варился суп из еловых иголок. Дети завороженно глядели на кипящую кастрюлю, в которую Вера Ивановна добавляла желатин и горстку хлебных крошек.

Вере Ивановне — шестнадцать, она пришла в интернат, когда погибла мать. Бомба разорвалась в здании, где она работала воспитательницей в яслях.

На смешных детских рисунках, прикрывавших драные обои, горели дома, мёрзли «хлебные» очереди, и на маленький город падали огромные бомбы.

Вера Ивановна сняла кастрюльку и разлила суп по тарелкам. В кармане у неё были детские записки, которые она прочитает, когда малыши улягутся. Только как исполнить новогодние желания? Вчера должны были привезти подарки, но в машину попал снаряд. А если дети загадали, чтобы кончилась война?

Зелёной, пахнущей лесом похлёбки было на донышке, и пятнадцать пар голодных глаз снова уставились на воспитательницу.

Стёкла на первом этаже были выбиты, и Артемьев, прячась в стенном проёме, настороженно прислушался. Улица молчала. Если часовой зайдёт в соседний подъезд, Артемьев успеет убежать. А если нет, то подкараулит солдата. Достав нож, вор осторожно выглянул в окно: солдат стоял под аркой дома, не решаясь выйти из тёмного убежища. Лунный блик предательски сверкал на штыке. Артемьев пригнулся и, осторожно ступая по осколкам стекла, медленно поднялся по лестнице. Во дворе послышались голоса, на выстрелы явилась подмога.

«В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла», — высоко брала воспитательница. Но дети не подпевали, слушая звон пустого желудка. Им казалось, что, если не открывать рта, то сладковатый, вяжущий вкус елового супа сохранится дольше.

Артемьев толкнул дверь в интернат и тут же закрыл на засов. В левой руке он держал мешок с хлебом, а правую сунул в карман, крепко сжав рукоятку охотничьего ножа.

— С Новым годом! — прохрипел он.

Вера Ивановна растерялась.

— А вы…

От испуга она не смогла окончить фразу.

— Я — Дед Мороз, — нашёлся Артемьев.

И от неожиданности отпрянул назад: словно ёлочные игрушки, на нём повисли дети.

— Дед Мороз! Дед Мороз!

Только маленький Павлик знал, что это с фронта пришёл за ним папа. Так он загадал. Мальчик во все глаза смотрел на Артемьева, и тот, улыбаясь, погладил его по голове.

— Кто вы?

Воспитательница подошла к незнакомцу.

— Дед Мороз, — засмеялся Артемьев и полез в мешок. — И подарки есть.

Вера Ивановна не поверила глазам: мужчина протягивал две буханки.

— Хлеб! Хлеб! — закричали дети.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: