— А что, здесь не готовят их? — тревожится Дженнари, задетый за живое.
— Нет. Тут подают рыбный бульон. Ешь его, и кажется, будто дышишь свежим морским воздухом. Готовят какие-то «сфолье ин саор», как они говорят, и мне непонятно, почему создателя этого блюда не выбрали дожем Венеции, и подают еще вяленую рыбу, отведав которую хочется, чтобы на неделе было по меньшей мере три пятницы — тогда можно было бы чаще пробовать ее, потому что это особенное постное блюдо… Ах ты, противный невежда, как же тебе не стыдно сводить разговор с высот искусства к прозе, пусть даже и любимейшей, но все же к прозе кухни?
— А что? Мне интересно!
— А мне, думаешь, нет? — подхватывает Джоаккино. — Но ты отвлек меня, а я рассказывал о занятиях в лицее и хочу продолжить эту тему, потому что сегодня у меня день воспоминаний. К тому же я просто обязан рассказать об этом, а то как же историки со временем смогут писать биографии знаменитых людей!
— О, Джоаккино, а где же скромность?
— Не волнуйся. Скромность — это добродетель зазнаек! Я хотел сказать, что опера, которая сейчас ставится, вовсе не первое мое сочинение. Далеко не первое! Свою первую оперу я написал в четырнадцать лет. Это «Деметрио и Полибио». Она в двух актах, и я не знаю, где и когда она будет исполнена. Она принадлежит маэстро Доменико Момбелли, потому что я написал ее по его заказу специально для его труппы. У него одна из лучших оперных трупп Италии, а сам он — известный певец и композитор. После, когда я проучился в лицее уже два года, я сочинил множество кантат, комическую арию для сопрано, которая начиналась такими словами: «Хочешь, мельничиха, буду твоим мельником, твоей маленькой опорой…» Можешь не верить, но ария всем очень понравилась. А два года назад в лицее мне было поручено написать кантату для торжественного вручения наград. Она называлась — держись крепче за стул, чтобы не упасть! — «Плач Гармонии на смерть Орфея». Можешь себе представить, как это вязалось с моим темпераментом. Да еще такие ужасные стихи, что меня в жар бросает только при одном воспоминании о них. Если учесть, как я побаивался ревнителя правил падре Маттеи, какая узда сдерживала мое вдохновение и какие бездушные были стихи, сочиненные аббатом Джироламо Руджа, то просто удивительно, как наши маэстро и публика смогли вынести эту кантату. И все же — можешь опять не верить мне — слушатели аплодировали.
— Значит, она была неплохая.
— Неплохая, можешь не сомневаться. Но скучная, а это нередко способствует успеху. Потому что среди публики всегда немало людей, которые аплодируют только из опасения, что иначе выдадут свое невежество. Значительно удачнее я дирижировал «Сотворением мира» Гайдна, потому что следил за каждой нотой и ничего не спускал исполнителям — я же знаю Гайдна наизусть.
— Да, ведь у тебя феноменальная память. Одного только ты не смог вспомнить сегодня — своего друга Кеккино.
— Да нет же, я сразу узнал тебя. Но ты прав — память действительно очень помогает мне. Вот, к примеру, однажды… Как бы это сказать? Одна из моих подруг или, если угодно, покровительниц захотела иметь ноты одной арии из небольшой оперы маэстро Португалло[14], которая шла тогда в болонском театре. Я попросил переписчика достать мне эти ноты, но негодяй выгнал меня, обругав. Тогда я обратился к маэстро Момбелли, импресарио и тенору в этом театре, но и он отказал. «Хорошо, — ответил я ему, — я раздобуду их другим способом». — «Каким же?» — усмехнулся он. «Сегодня послушаю оперу еще раз и запишу по памяти то, что мне нужно». — «Ну что же, посмотрим!» В тот вечер я отправился в театр, внимательно прослушал оперу и, вернувшись домой, записал музыку для голоса и фортепиано, — не только арию, какая интересовала даму, но всю оперу.
— Это невозможно!
— Вполне возможно. Я же сделал это. На другой день, помня, что Момбелли сказал «Посмотрим!», я принес ему свои ноты. «Вот посмотрите, если желаете». Но он не поверил мне и, возмущаясь, заявил, что переписчик — предатель: это, несомненно, он передал мне клавир. «Переписчик тут ни при чем, — ответил я. — Я сам записал по памяти. Не верите, так наберитесь терпения, я прослушаю оперу еще несколько раз, приду к вам и на ваших глазах запишу всю партитуру». Он остолбенел. Потом он-то и заказал мне мою первую оперу «Деметрио и Полибио» на стихи своей жены, прекраснейшей певицы, примадонны.
— В таком случае, дорогой Джоаккино, — удивляется Дженнари, — выходит, ты очень много работал! Зачем же уверяешь, будто не любишь трудиться?
Джоаккино смеется:
— Это верно, не люблю. Но все три года, пока я учился в лицее, я очень много работал. Да, дорогой мой, мне очень много пришлось тогда потрудиться. Представляешь, я занимался в трех классах — виолончели, контрапункта и рояля, писал сочинения для ежегодных экзаменов, оркестровал симфонические фрагменты и руководил квартетом классической музыки, где играл на альте. Меня снабжал партитурами наша первая скрипка — очень уважаемый дилетант маркиз Массимилиано Анджелелли, отличный музыкант, прекрасный человек и замечательный литератор. Это он дал мне понять, что следовало бы пополнить мои скудные знания литературы. И тогда вдобавок ко всему прочему — а я ведь еще служил маэстро чембало в театре Комунале — я стал брать уроки по литературе у Ландони — диалектального поэта. И даже рискнул прикоснуться к великим поэмам Данте, Ариосто и Тассо, пользуясь советами — нет, ты только представь себе! — одного инженера-гидравлика из болонской префектуры — некоего кавалера Джамбаттисты Джусти из Лукки. Он действительно инженер-гидравлик и одновременно образованнейший литератор и большой знаток музыки. Ну вот, теперь и суди, много или мало я трудился в те годы. Черт возьми, даже если всю свою дальнейшую жизнь мне не пришлось бы палец о палец ударить, то и этого вполне достаточно, чтобы иметь право на пенсию. Но я должен работать — надо обеспечить себя и своих родных. Вот почему я и оставил лицей раньше времени. Закончив изучение контрапункта и фуг у падре Маттеи, я спросил его: «Много ли еще мне осталось изучать?» Он ответил: «Церковное пение и канон». — «А сколько времени нужно на это?» — «Около двух лет». Я объяснил, что не могу учиться еще два года, потому что должен зарабатывать на жизнь. И вот я — маэстро композитор.
Джоаккино поднялся с места:
— Ну а теперь, если ты не очень занят, пойдем со мной на первое прослушивание оперы маэстро Джоаккино Россини.
Молодые люди снова пошли по набережной. В этот полуденный час она была заполнена публикой, прогуливавшейся перед обедом.
— Странный в театре обычай! — заметил Россини. — Начинать работу, когда люди обычно садятся за стол.
Они пересекли Пьяцетту и оказались на площади Сан-Марко, где тоже было очень много дам и господ, потом через арку Прокураций направились к театру Сан-Мозе, который выходил на маленькую, словно дворик, площадь. Друзья свернули в тесную, как расщелина, улочку и вошли в какую-то узкую дверь.
— Я пойду впереди, чтобы показывать дорогу. Мы в театре. Не удивляйся, что дверь такая крохотная. Это служебный вход. Я провожу тебя в ложу, посидишь тихонько в темноте и послушаешь оперу. А потом я вернусь за тобой. Сегодня я сам впервые увижу сразу всех исполнителей. К счастью, примадонна — синьора Роза Моранди — подруга моей матери, а ее муж — маэстро чембало. Они очень любят меня, и благодаря им я чувствую себя не так одиноко.
Кеккино Дженнари вошел в темную ложу, а Россини отправился на сцену. Часы пробили двенадцать. Сбор актеров был назначен на 11.30, но по сцене бродил только сторож, который зажег свечи в коридоре, чтобы актеры не сломали себе шею, и не спешил освещать сцену, потому что импресарио маркиз Кавалли избегал лишних расходов.
— Все опаздывают! — заметил Россини.
— Опаздывают? — усмехнулся сторож. — Еще долго придется ждать. Если бы певцы не опаздывали, они бы уронили себя в собственных глазах. А вы пока присядьте. Вы кем будете?
14
Португало, Маркос Антонио да Фонсека (1762–1830) — португальский композитор, долго жил в Италии. Написал 35 опер в итальянском стиле.