Финал «Двенадцати» нуждается в особой пристальности. Я имею в виду загадочное появление Христа в последней из глав. Как известно, сам поэт отказывался внятно объяснить, откуда и почему возникает евангельский образ. Паше литературоведение либо обходило стороной невнятную загадку, либо пыталось — в целях идейной реабилитации автора и самой поэмы — отрицать важное значение этого образа. Мне кажется, в том и другом случае исследователи поступали неправильно. Что же касается Блока, то и его молчание не снимает с нас обязанности попять «Двенадцать» до конца, то есть как целостное и закономерно завершенное явление искусства. Только такого нелицеприятного анализа заслуживает великий поэт. И раскрыть сущность поэмы удастся только в том случае, если раскроется сущность ее последней главы.

С первой же строки она полна нарастающей тревоги. Двенадцать красногвардейцев продолжают свой путь «державным шагом» по ночному Петрограду, по сугробам, наметенным вьюгой. Тревога красногвардейцев звучит в их безответных, брошенных в ночную мглу вопросах:

— Кто еще там? Выходи!..
— Кто в сугробе — выходи!..
— Эй, откликнись, кто идет?
— Кто там машет красным флагом?..
— Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
— Всё равно тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьем!
— Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнем!

Приведя эти отрывочные п отрывистые восклицания, мы исчерпали весь движущий механизм главы и приблизились к самому концу поэмы. Ответ на тревогу красногвардейцев ясен и прост: неизвестный, идущий впереди с красным флагом в темноте вьюжной ночи, кажущийся красногвардейцам врагом и злоумышленником, — этот загадочный призрак не кто иной, как Христос.

Таков ответ Блока на тревогу его героев. Христос ведет их по революционно-боевому пути, не видимый ими, невредимый для их свинца, может быть, ими ненавидимый.

Решающее свойство Александра Блока, как духовной и творческой личности, свойство, обозначавшееся в нем с годами все с большей глубиной и резкостью, заключалось в стремлении достигать — в большом и малом одинаково — самой отвесной крутизны: познания, опыта, личного и социально-исторического — крутизны рабочей и творческой. Отсюда непрестанный поиск синтеза культуры, синтеза многозначного и емкого в определениях. Сама культура мыслилась поэту в трех воплощениях, одинаково существенных для него: нравственность, социальная связь между людьми, красота. В «Двенадцати», в последнем по времени произведении Блока, осуществлено стремление связать воедино три начала культуры.

Социальное подсказано самой эпохой: на глазах поэта только что произошел п продолжает развиваться и углубляться величайший в истории социальный переворот. Позиция самого Блока по отношению к историческим событиям обозначена резко и прямо, — здесь ничто не вызывает сомнений и не нуждается в оговорках.

Рядом с социальным — вернее же, внутри социального — возникает красота, ее унижение и попрание. Унижение в сатирических образах уходящего мира мещанства в первой же главе: для Блока это прежде всего мир безобразный. Попрание красоты в еще большем, оно в центре замысла: это убийство. Один из красногвардейцев убивает свою любовницу, питерскую проститутку, — ту самую, что «с юнкерьем гулять ходила — с солдатьем теперь пошла»: эта маленькая венера вне социальной борьбы, выше или ниже — все равно, но юнкера и солдаты одинаково нуждаются в пей. Катька — это не только живьем выхваченный из окружающей действительности образ несчастной, «пропащей» девушки. Убийство Катьки не только рядовой эпизод уголовной хроники. В поэме речь идет о более насущном для поэта Прекрасной Дамы. В лице Катьки убита сама Любовь — заглавная буква для любви обязательна, она достаточно оправдана Блоком, чтобы нуждаться в особом обосновании. Убита Любовь, — значит, убита Красота.

Вот в силу какого сцепления мотивов, их многозначной структуры, в поисках какого синтеза в конце поэмы возникает Христос. Он возникает как нравственная санкция развертывающихся событий, иначе говоря — как требование и обещание: неясное для действующих лиц, невероятное для их смятенного сознания, но призванное им е помощь. С точки зрения Блока они действительно нуждаются в такой помощи — только в ней и нуждаются.

В «Скифах» все нешуточно, все о главном. Уже первая строка убеждает в этом: «Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы». «Тьмы» противопоставлены миллионам. Миллионы поддаются счислению, «тьмы» — нет. В старославянском языке тьма есть нечто не могущее и не должное быть сосчитанным. Так и у Блока: речь идет о целостном существовании человечества вместе с его бесчисленными предками и бесчисленными будущими потомками, — тот самый «род людской», о котором поется в «Интернационале».

О той же емкости напоминает запев второй строфы — «Для вас — века, для нас — единый час»: цикл веков, умещающийся в сознании европейцев, — всего только час мировой истории для человечества, для Индии, для Китая, для Египта, для древних рас Южной Америки.

И этнически («тьма»), и исторически («единый час») Блок раздвигает границы понятия «Скифов» — в беспредельность. Стало быть, и «Россия» в этих ямбах не только географическая родина, тем более не только «Русь моя, жизнь моя» или «О, Русь моя! Жена моя», как это было у Блока недавно, — нет. Россия стала центром притяжения мировых сил, это Россия в Октябре семнадцатого года. Такой она стала в глазах Александра Блока и должна стать, по его представлениям, для современных ему людей Запада.

В самом движении этих мощных ямбов, в их сложном контрапункте заложена диалектика, которая снова и снова раздвигает горизонт исторической картины. Сюда же привлечена неукрощенная стихия — «провал и Лиссабона, и Мессины». Привлечено и вековое томление человеческого духа «пред Сфинксом с древнею загадкой». И снова и снова Блок дает понять нешуточность предстоящего разговора с Западом:

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..

И сейчас же вслед за этим движутся знаменитые, центральные по значению, чаще всего цитируемые строфы «Скифов». Они центральны и для самого Блока, для всего Блока: историзмом своим, ощущением близости западной культуры, вернее же — отдельных западных куль-тур, романской и германской («острый галльский смысл и сумрачный германский гений…»).

Здесь Блок полновластный хозяин, он у себя дома, в своей издавна облюбованной области. Ему и книги в руки!

Соответственно этому крепнет и мужает самый ямб, он становится по-особому содержательным и емким, достигает пушкинской пластической зрелости.

Системе мыслей и чувств в этой части «Скифов» соответствует очень многое в историко-философской публицистике Блока, да и не только в ней, но и в замыслах таких широких его обобщений, как «Роза и Крест», «Шаги командора», «Кармен», все эти знаменательные возвраты к образам европейской поэтической культуры, возврата и к античности — к Катуллу, использованному Блоком так неожиданно и веско в «Катилине»; следует вспомнить о значении, которое получило в творчестве Блока итальянское искусство Возрождения. Эти образы обязательно должны быть сгруппированы рядом с выразительными строфами «Скифов»; они оживают здесь новой жизнью:

Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!

За этим стоит весь девятнадцатый век русской культуры — Чаадаев, Герцен, Достоевский и еще множество русских мыслителей, которые буквально выстрадали свои провиденциальные и так далеко идущие, так далеко зовущие обобщения о судьбах мировой культуры. Как и во многих других случаях, Александр Блок связывает русский девятнадцатый век со своим историческим часом, а значит, и со всеми нами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: