И тем не менее настал день, когда его увидели, когда с ним говорили — и когда он отвечал.
Разнесся слух, будто он умер; потом вдруг подоспела другая новость: он сошел с ума. Я держал в руках трагическое письмо бывшего узника Дофтаны, в котором он рассказывает, что иногда ночью — когда не было ветра — слышно было глухое бормотание, нечто вроде речитатива и песнопений, доносившихся из-под земли: это он!
Молодая женщина, работница Ленуца Филипович, решила во что бы то ни стало пробиться к Бужору и увидеть своими глазами, что с ним сталось.
Случайно ей представился для этого подходящий предлог. Во время политического процесса, так называемого «процесса трехсот», королевский прокурор заявил, что восемнадцатилетняя Ленуца была любовницей Бужора. Это было ложью, но молодая женщина попыталась воспользоваться ею. Она обратилась прямо к некоему важному лицу из румынской контрразведки, на которое была возложена расправа с коммунистами, — к зловещему Рэнчулеску, «шефу бригады по борьбе с коммунистами».
Она сказала ему:
— Уверяют, будто Бужор умер.
— Неправда, — ответил Рэнчулеску, — он жив.
Нисколько не смущаясь, Ленуца изложила ему свою просьбу:
— Вам известно, что он был моим любовником. Я хотела бы убедиться, что он еще жив.
Полицейский отвернулся: ведь у него был специальный приказ, запрещающий этому узнику поддерживать хоть какую-то связь с миром живых.
Ленуца отчаянно настаивала. Она пригрозила, что вызовет публичный скандал; потом, умоляя, бросилась на колени и залилась слезами перед жестокосердным жандармом. И вот произошло невероятное. После долгих колебаний Рэнчулеску наконец уступил, — уж не знаю, по какой причине (во всяком случае, не из жалости), — и, изменив тактику, заорал:
— Черт побери, ты увидишь его и поговоришь с ним три минуты.
Заполучив бумажку, мгновенно распахнувшую перед нею все тюремные замки и засовы, она прошла по длинному, темному коридору, по стенам которого гулял ледяной ветер. В этом бесконечном коридоре тюремщик вдруг остановился; скрипнул в замке ключ, отворилась тяжелая дверь клетки, забранной сплошной решеткой. И наконец за этой решеткой она увидела его. Одежда Бужора превратилась в лохмотья, он весь оброс. Он лежал, скорчившись, на деревянной кровати, и Ленуца сразу же заметила, что слабый свет, пробивающийся в камеру через дверь из полутемного коридора, ослепил его, словно яркое солнце.
Лицо пленника было растерянное. Бросалось в глаза, что он не был ужо обычным, нормальным человеком и что шесть лет мучений в полнейшей темноте помутили его разум. Ленуца инстинктивно протянула ему руку сквозь решетку, но сторож грубо оттолкнул женщину назад. Несколько мгновений она не могла ни говорить, ни плакать.
В конце концов она все-таки выдавила из себя:
— Товарищ Бужор, я пришла передать тебе привет от Друзей.
При звуке ее голоса у заключенного произошел словно какой-то неожиданный внутренний сдвиг, на лице промелькнула мгновенная вспышка ясного сознания, и он слабым, дрожащим, но отчетливым голосом заговорил с нею. И то, что он сказал, выдало великую его тревогу, терзавшую его эти месяцы и годы, когда он был замурован живым в царстве мертвых. Он ничего не сказал о себе, он ничего не спросил о друзьях и близких. Он спросил о главном:
— Что же, в России большевики все еще у власти?
— Да! — крикнула она.
Но тюремщик грубо оборвал:
— Не сметь говорить о политике!
Пауза.
Наконец она спросила:
— Может, ты хочешь чего-нибудь, товарищ Бужор?
— Нет, — ответил он, — но теперь я счастлив.
Они попрощались, и она ушла, унося с собой книги и продукты, которые надеялась как-нибудь передать ему; однако ей не удалось нарушить существующий порядок, — Бужору запрещено было получать что бы то ни было и от кого бы то ни было.
Все это произошло совсем недавно. Факты эти не только удивительнейшим образом повествуют о безграничной жестокости людей, кои и по сей день стоят у кормила власти в больших странах, нередко прибегая к поддержке и помощи других сильных мира сего. Факты эти позволяют также увидеть, какая упрямая мечта таится в сердцах их жертв, пусть даже самых искалеченных, самых угнетенных, — та мечта, о которой ничтожное «общественное мнение» и не подозревает. Сильнее, чем все муки, сильнее, чем болезнь, сильнее, чем безумие, живет и крепнет вера в единственный в мире свободный народ и в то, что все неизбежно последуют его примеру.
И эта вера сильнее любой взрывчатки.
Июнь 1926 года
КАК ПРОЗРЕЛ ИОН ГРЕЧА
Ион Греча был простой, безграмотный крестьянин. Он и не слыхал никогда, что существуют великие социальные вопросы, да и вообще не знал о том, что происходит в огромном мире, лежащем за пределами того уголка румынской земли, где он трудился, не разгибая спины. С незапамятных времен его родители и родители его родителей батрачили на помещичьих землях. И с младенческих лет Ион Греча считал, что и сам он, и эти земли — неотъемлемая собственность помещика.
Когда Грече пришло время идти в солдаты, его взяли во флот. Было это в годы войны. Но он не знал, что такое война, вернее, он знал только тот краешек войны, которым она коснулась его существования. Он выполнял распоряжения начальства, делал все, что ему велели делать. Приказывали — и он во имя неведомой ему цели брал в руки винтовку, как некогда брался за мотыгу и плуг. Даже в те черные дни, когда вместе с толпой таких же румынских крестьян, одетых в военную форму, он проходил солдатскую муштру, когда ему твердили: «Старайся убить побольше, старайся также, чтобы тебя не убили, но, впрочем, это уж твоя забота», — даже в эти черные дни Ион Греча ничего не понял.
Но вот однажды какой-то рабочий подошел к Иону Грече, передал ему пачку листовок и попросил раздать их матросам. Греча исполнил просьбу, не зная, что написано в этих листовках, потому что не умел читать, да и не привык любопытствовать.
А эти листовки были воззванием к морякам: «Братья матросы! Братья рабочие, одетые в военную форму! Не стреляйте в ваших братьев красноармейцев, если румынские помещики пошлют вас сражаться с Советской Россией, ибо Россия — единственное пролетарское государство во всем мире».
Командир застал Гречу за раздачей листовок. Его арестовали, били до крови, пытали, как и всех политических заключенных. Полтора года предварительного заключения, полтора года пыток. После чего он предстал перед военным судом.
На суде Ион Греча говорил о годах детства, о своей юности. Ион Греча рассказал о том, как он жил до того дня, когда на него надели военную форму. Он объяснил судьям, что до призыва в армию он надрывался, как рабочая скотина, и что все близкие его — и те, что остались в живых, и те, что уже умерли, — тоже надрывались в непосильном труде «ради того, — сказал Греча, — чтобы наш пот превращался в золото». Он верил, что так оно и надо, чтобы он трудился с утра до ночи, что таков закон жизни; что, вероятно, существует высшая заповедь, по которой положено, чтобы мужицкий пот приносил золотую жатву помещикам. И что ни его отца, ни его мать, ни его братьев и сестер, так же как и самого Гречу, ничуть не удивлял этот неумолимый порядок.
Потом Греча заговорил о листовках, он сказал господам военным судьям, что он не знал тогда, что делает. Он не только не прочел ни слова из того, что было написано в листовках, которые он взялся распространять, но даже не поинтересовался узнать, что в них такое написано, так велика была сила привычки к беспрекословному повиновению, в такой непроходимой покорности прожил он всю свою жизнь.
Социализм, коммунизм были для него как слова на чужом языке, непонятные слова. Он даже не припомнит, слышал ли он, Греча, их когда-нибудь раньше, до тюрьмы. Далее Греча объяснил, что в тюрьме он увидел людей, «которых называют коммунистами». Его товарищи по кандалам растолковали ему, какому делу он служил, сам того не ведая. Они объяснили ему, какова участь трудящихся, рассказали о несправедливости и чудовищном уродстве того общественного строя, при котором трудящиеся массы превращены в бесправных рабов, в собственность кучки богатеев. Они объяснили ему, что воплотить коммунизм в жизнь — это значит уничтожить этот варварский строй, это значит привести к свободе, к свету, к жизни миллионы темных, забитых людей.