— Я больше ничего не хочу рассказывать о моей собачьей жизни! — ответил наконец Вольпат.
— Как ты сказал? Как он сказал?
— Мне все осточертело! Вот что! Люди! Мерзотина! Блюю я на них. Можешь им это передать.
— А что они тебе сделали?
— Они сволочи! — ответил Вольпат.
Уши у него были пришиты, но лицом он не изменился: те же татарские скулы. С упрямым видом он стоял в кругу любопытных. Чувствовалось, что он озлоблен, что внутри у него все кипит, что за этим молчанием таится гнев.
Наконец он не выдержал. Обернулся в сторону тыла и показал кулак бесконечному пространству.
— Их слишком много, — сказал он сквозь зубы, — слишком много!
Казалось, он мысленно угрожает кому-то, отталкивает целую толпу идущих на штурм призраков.
Скоро мы опять приступили к расспросам. Товарищи знали, что его раздражение прорвется и при первом удобном случае — тишина разразится громами.
Это было утром в глубоком проходе, где после земляных работ мы собрались завтракать. Шел проливной дождь; нас сбило в кучу и затопило; мы ели стоя, лишенные крова, прямо под открытым текучим небом. Приходилось изощряться, чтобы предохранить «обезьяну» — консервную говядину — и хлеб от воды, хлеставшей отовсюду; мы ели, пряча по мере возможности лицо и руки под капюшоном. Вода барабанила, подскакивала и текла ручьями по мягкой холщовой или суконной броне и мочила то дерзко, то исподтишка нашу пищу и нас самих. Ноги все больше увязали в глубине глинистого рва, размытого потоками.
Несколько человек смеялось, вытирая мокрые усы; другие гримасничали, откусывая разбухший хлеб и липкое мясо; холодные капли кололи кожу везде, где только не покрывала ее плотная грязная броня.
Прижимая к сердцу котелок, Барк заорал:
— Эй, Вольпат! Так ты, говоришь, видел там только сволочей?
— А каких? — крикнул Блер, и новый порыв ветра подхватил и унес его слова. — Каких же ты видал сволочей?
— Всяких, — буркнул Вольпат. — Да и… Их слишком много, черт их дери!
Он пробовал объяснить, в чем дело. Но мог только повторять: «Их слишком много!» Он был подавлен, задыхался и отдувался; он проглотил размокший кусок хлеба и вместе с ним комок тяжелых воспоминаний.
— Ты, верно, говоришь про окопавшихся?
— А то про кого же!
Он швырнул через насыпь остатки говядины, и этот крик бешено вырвался из его груди.
— Плюнь ты на окопавшихся, старый дурак! — посоветовал Барк шутливо, но не без горечи. — Не стоит портить себе из-за них кровь!
Вольпат весь скрючился и спрятался под тонким клеенчатым капюшоном, по которому блестящим потоком лилась вода; он подставил под дождь котелок, чтоб его вымыть, и проворчал:
— Я еще не спятил и понимаю, что тыловики нужны. Требуются бездельники, белоручки? Ладно… Но их там слишком много, и все одни и те же, и все дрянь, вот что!
Излив в этих словах свой гнев, Вольпат почувствовал облегчение и отрывисто заговорил:
— В первом же поселке, куда меня послали малой скоростью, я видел их целые кучи, целые кучи, и сразу они мне не понравились. Всякие там отделы, подотделы, управления, центры, канцелярии. Как попадаешь туда, видишь: сколько людей, сколько разных учреждений, и у всех разные названия. Прямо с ума сойти! Да, хитрец, кто придумал названия всем этим отделам!
Как же мне не портить себе кровь! Насмотрелся я на них! И волей-неволей, даже когда что-нибудь делаю, все думаю о них!
Эх, все эти молодчики! Болтаются там и разводят канцелярщину, вылощенные, в кепи и офицерских шинелях, в ботиночках; едят тонкие блюда; когда угодно, пропускают стаканчик винца в глотку, моются, да не один раз, а два раза в день, ходят в церковь, бездельничают, не вынимают папиросы изо рта, а вечером ложатся на перины и почитывают газеты. А потом вся эта мразь будет говорить: «Я был на войне!»
Больше всего поразила Вольпата одна подробность.
— Все эти «солдаты» не таскают с собой котелка и фляги и не едят стоя. Им нужны удобства. Им больше нравится пойти к какой-нибудь шлюхе, сесть за отдельный, приготовленный для них стол, лопать, корчить важных господ, а бабенка убирает в буфет их посуду, банки консервов, весь их бордель для жратвы, словом, все, что бывает только у богачей, да и то в мирное время, в этом проклятом тылу!
С неба низвергались водопады. Сосед Вольпата покачал головой и сказал:
— Тем лучше для них!
— Я не сумасшедший… — опять начал Вольпат.
— Может быть, но ты непоследователен.
На это Вольпат обиделся; он привскочил, поднял голову; дождь как будто только и ждал этого и обдал ему лицо.
— Что? Это что такое? «Непоследовательный»! Эх ты, шваль!
— Да, да, сударь! — повторил сосед. — Ты лаешься, а самому небось хочется быть на месте этих бездельников и сволочей!
— Конечно, но что это доказывает, дубина ты этакая? Ведь мы были в опасных местах, а теперь наша очередь отдохнуть. А в тылу все одни и те же, говорят тебе; там есть и молодые, здоровенные, как быки, мускулистые, как борцы, и слишком их много. Слышишь, я повторяю: «слишком много», потому что это так и есть.
— Слишком много? А ты почем знаешь, голова садовая? Ты знаешь, что это за учреждения?
— Не знаю, — ответил Вольпат, — но я говорю…
— А ты думаешь, это такая простая штука — управлять всеми делами?
— Плевать мне на них, но…
— А ты что, хочешь сам туда пролезть? — поддразнил Вольпата невидимый сосед в капюшоне, на который низвергались целые водопады; в этом вопросе таилось или полное равнодушие, или безжалостное желание рассердить Вольпата.
— Я не умею, — просто ответил Вольпат.
— Зато другие умеют, — пронзительным голосом сказал Барк, — я знаю одного…
— Я тоже видел одного такого, — отчаянно заорал сквозь бурю Вольпат. Да, я встретил этого пройдоху недалеко от фронта, где-то там, где есть эвакуационный пункт и отделение интендантства.
В это время налетел ветер, и донесся вопрос:
— А что это за парень?
На мгновение ветер утих, и Вольпат кое-как смог ответить:
— Он был на распределительном пункте, показывал мне всю их неразбериху: ведь он сам был редкостью на этой ярмарке. Он водил меня по коридорам, залам или баракам; он приоткрыл дверь с надписями или показывал ее и говорил: «Гляди-ка сюда и вот сюда!» Я побывал с ним везде; но он потом не пошел в окопы, не беспокойся. Да он там и раньше не бывал, тоже не беспокойся. Этот пройдоха, когда я увидел его в первый раз, прохаживался по двору. «Это текущая работа», — говорит. Мы разговорились. На следующий день он устроился денщиком, чтобы «укрыться» и не идти на фронт: с самого начала войны в первый раз подошла его очередь.
Всю ночь он нежился в пуховой постельке; утром на пороге он чистил своей «мартышке» сапоги: шикарные желтые сапожки. Не жалел он на них мази, прямо золотил. Я остановился поглядеть. Парень рассказал мне свою историю. Не помню хорошенько всей его арапской брехни, так же как не помню французской истории и хронологии, которой мне забивали голову в школе. Его ни разу не отправляли на фронт, хотя он был призыва третьего года и здоровяк. Опасности, трудности, пакость войны — все это было не для него, а для других; да, он небось зная, что если только поставит ногу на линию огня, линия захватит его всего; вот он и отбивался руками и ногами, чтоб не двигаться с места. Его и так и сяк пробовали забрать, но, шалишь, он ускользал из рук всех капитанов, всех полковников, всех военных лекарей, хоть они и здорово бесились и злились на него. Он мне это рассказывал сам. Как он устраивался? Он притворялся, что падает сидя. Принимал идиотский вид. Корчил дурачка. Становился похож на сверток грязного белья. «У меня какое-то общее переутомление», — хныкал он. Люди не знали, как его взять, и в конце концов оставляли в покое, каждый его выблевывал к черту. Вот как. Когда нужно было, он проделывал разные другие штуки, понимаешь? Иногда вдруг у него заболевала нога; он ловко умел хромать. А потом уж он устраивался; он был в курсе всех делишек, знал все ходы. Вот уж знал парень расписание поездов! Он проскальзывал в учреждения, где были теплые местечки, и тихонько оставался там, и даже лез из кожи вон, чтобы люди в нем нуждались. Он вставал часа в три ночи, чтобы сварить кофе, ходил по воду, пока другие лопали; словом, везде, куда только он ни пролезал, он умудрялся прослыть за своего, скотина этакая! Он трудился, чтобы не трудиться. Он напоминал мне одного парня, который мог бы честно заработать сотню монет — столько труда он ухлопывает на изготовление фальшивой бумажки в пятьдесят франков. Но вот в чем дело: этот пройдоха спасет свою шкуру. На фронте его понесло бы течением, но он не дурак. Плевать ему на тех, кто мается на земле, и еще больше плевать на них, когда они очутятся под землей. Когда все кончат воевать, он вернется домой и скажет друзьям и знакомым: «Вот я здоров и невредим», — а его приятели будут радоваться: ведь он славный парень, хоть и настоящий мерзавец, и — глупей всего! этому сукину сыну верят, а людям он нравится.