— …Этот денщик рассказывал: «Когда я возвращался из отпуска, бабенки кричали, приветствовали нас на всех переездах». А я ему сказал: «Они, верно, принимали вас за солдат».

— «…А-а, говорю, так вы, значит, мобилизованы?» — «Конечно, отвечает, ведь я ездил в командировку: читал лекции в Америке по поручению министра. Разве это не мобилизация? А еще, друг мой, я не плачу за квартиру, значит, я мобилизован…»

— …А я…

— Словом, — крикнул Вольпат, и властный голос этого путешественника, только что возвратившегося «оттуда», заставил всех замолчать, — словом, я видел всю их свору за жратвой. Два дня я был помощником повара на кухне интендантского управления: мне не позволили бить баклуши в ожидании ответа на мое прошение, а ответ все не приходил, ведь к нему прибавили отношение, запрос, справку, заключение, и всем этим бумажкам приходилось останавливаться на полдороге в каждой канцелярии.

Ну, значит, я был поваром на этом базаре. Раз подавал обед я, потому что главный повар вернулся из четвертого отпуска и устал. Я видел и слышал всех этих господ каждый раз, как входил в столовку (она помещалась в префектуре).

Там были нестроевые, но был и кое-кто из действующей армии; были старики, немало и молодых.

Мне стало смешно, когда кто-то из этих болванов сказал: «Надо закрыть ставни для безопасности». Ведь они сидели в комнате, в двухстах километрах от линии огня, но эта падаль делала вид, что им угрожает бомбардировка с аэропланов…

— Мой двоюродный брат, — сказал Тирлуар, шаря в карманах, — пишет мне… Да вот что он пишет: «Дорогой Адольф, меня окончательно удержали в Париже, я причислен к канцелярии лазарета номер шестьдесят. Пока ты там, я торчу в столице под вечной угрозой „таубе“ и „цеппелинов“».

— Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! Хо-хо-хо!

Эта фраза вызывает общее веселье; ее смакуют, как лакомство.

— А потом еще смешней было во время обеда этих окопавшихся, продолжал Вольпат. — Обед был хороший: треска (это было в пятницу — постный день), но приготовленная шикарно, вроде камбалы «Маргерит» или как там ее? А уж разговорчиков я наслушался…

— Они называют штык «Розали», да?

— Да. Чучела! Но эти господа говорили больше всего о самих себе. Каждый хотел объяснить, почему он не на фронте; он говорил и то, и се и лопал вовсю, на, в общем, говорил: «Я болен, я ослаб, поглядите, какая я развалина, я старый хрыч». Они старались откопать в себе всякие болезни и щегольнуть ими: «Я хотел пойти на войну, но у меня грыжа, две грыжи, три грыжи». Ну и обед! «Приказы об отправке всех на фронт, — объяснял один весельчак, — это, говорит, комедия; в последнем действии все всегда улаживается. А последнее действие — это параграф: „…если не пострадают от этого интересы службы…“». Другой рассказывал: «У меня было три друга, офицеры, я рассчитывал на них. Я хотел обратиться к ним, но незадолго до того, как я собрался подать прошение, они, один за другим, были убиты в сражениях; вот не везет мне!» Один объяснял другому, что он-то хотел пойти на фронт, но старший врач обхватил его обеими руками и силой удержал в запасном батальоне. «Что ж, говорит, мне пришлось покориться. В конце концов я принесу больше пользы родине моим умом, чем ружьем». А тот, что сидел рядом с ним, кивал кудлатой головой: «Правильно! Правильно!» Он, правда, согласился поехать в Бордо, когда боши подходили к Парижу и когда Бордо стал шикарным городом, но потом он определенно вернулся поближе к фронту, в Париж, и говорил что-то в таком роде: «Я полезен Франции моим талантом; я должен непременно сохранить его для Франции».

Они говорили еще о других, которых там не было: майор, дескать, становится невыносимым, чем больше он дряхлеет, тем становится строже; генерал неожиданно производил ревизии, чтоб выловить окопавшихся, но неделю тому назад он опасно заболел и слег в постель. «Он умрет непременно; его состояние не вызывает больше никаких опасений», — говорили они, покуривая папиросы, которые дурехи из высшего света посылают солдатам на фронт, «Знаешь Фрази? — сказал кто-то. — Он молоденький, хорошенький, прямо херувим; так вот он нашел наконец способ остаться; на скотобойнях требовались резники, вот он и поступил туда по протекции, хоть он и юрист, и служил в нотариальной конторе. Ну, а сыну Фландрена удалось устроиться землекопом». — «Он землекоп? А ты думаешь — его оставят?» — «Конечно, ответил кто-то из этих трусов, — землекоп, значит, дело верное…»

— Вот болваны! — проворчал Мартро.

— И все они завидовали, не знаю почему, какому-то Альфреду, не помню его фамилии: «Когда-то он жил на широкую ногу в Париже, завтракал и обедал в гостях или в лучших ресторанах с друзьями. Делал по восемнадцати визитов в день. Порхал по салонам, с файфоклока до зари. Без устали дирижировал котильонами, устраивал праздники, ходил по театрам, не считая уже прогулок в автомобилях, и все это поливал шампанским. Но вот началась война. И вдруг он, бедненький, устал: не может стоять поздно вечером у бойницы, не спать и резать проволочные заграждения. Ему надо спокойно сидеть в тепле. Чтоб он, парижанин, отправился в провинцию, похоронил себя в окопах? Да никогда в жизни!» — «Я это понимаю, — отвечал другой франт, — мне тридцать семь лет, в моем возрасте надо себя беречь!» А пока он это говорил, я думал о Дюмоне, леснике; ему было сорок два года; его кокнуло на высоте сто тридцать два, так близко от меня, что, когда пачка пуль попала ему в голову, даже меня всего затрясло от сотрясения его тела.

— А как эти холуи обращались с тобой?

— Они мной гнушались, но не очень это показывали. Только время от времени, когда уже не могли удержаться. Они смотрели на меня искоса и больше всего старались не коснуться меня, когда проходили мимо: ведь я был еще грязный после окопов.

Мне было противно среди всех этих выродков, но я повторял про себя: «Ничего, Фирмен, ты здесь только проездом…» Только раз меня чуть не взорвало, когда кто-то из них сказал: «Потом, когда мы вернемся с войны… если вернемся». Ну, уж это простите. Он не имел права так говорить! Пусть он там «устраивается», но пусть не корчит человека, которому угрожает опасность: ведь он упрятался, чтоб не идти на фронт! И еще они рассказывали о боях, ведь они побольше нас в курсе всех дел и знают, как ведется война, а после, когда ты вернешься домой, — если только вернешься, — ты окажешься еще виноватым, поверят не тебе, а этим болтунам.

— Эх, посмотрели бы вы, как они шутили при ярком свете! Ведь они пользуются жизнью и покоем. Прямо балет, апофеоз в театре! И сколько таких!.. Сотни тысяч!.. — возмущенно крикнул Вольпат.

Но людей, плативших своим здоровьем и жизнью за безопасность других, забавлял гнев, который душил Вольпата, забившегося в угол и окруженного ненавистными призраками.

— Хорошо еще, что он не рассказывает о тех, кто пролез на завод под видом рабочих и укрылся от войны, и обо всех, кто остался дома под свежеиспеченным предлогом национальной обороны, — пробормотал Тирет. — Он бы надоедал нам этим до второго пришествия!

— Ты говоришь, их сотни тысяч, старая муха? — насмешливо сказал Барк. — А вот в девятьсот четырнадцатом году (слышишь?) военный министр Мильеран сказал в палате депутатов: «Уклонившихся у нас нет!»

— Мильеран? — проворчал Вольпат. — Я этого человека не знаю, но если он это сказал, он уж наверняка подлец!

* * *

— Пусть другие делают у себя, что хотят, но почему даже у нас в полку есть неравенство и теплые местечки?

— Всякий старается окопаться за чьей-нибудь спиной, — сказал Бертран.

— Это правда: кем бы ты ни был, всегда найдутся люди порядочней и подлей тебя.

— Все, кто у нас не идет в окопы или никогда не идет на передовые линии, и даже те, кто идет туда только изредка, все они, если хочешь, «уклонившиеся», и ты б увидел, сколько их, если б нашивки давали только настоящим бойцам.

— Их по двести пятьдесят человек на каждый полк в два батальона, сказал Кокон.

— Есть ординарцы, вестовые, а одно время были даже денщики у унтеров.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: