— До войны я был честным человеком, — говорит он, глотая слезы. — Я работал с утра до ночи, чтобы прокормить семью. И вот я пришел сюда убивать бошей… А теперь меня самого убили… Послушай, послушай, не уходи, послушай!..

— Мне надо отвести Жозефа; он еле стоит. Я вернусь.

Рамюр поднимает на Жозефа заплаканные глаза.

— Как? Он не только жив, но еще и ранен? Избавлен от смерти? А-а, везет же некоторым женам и детям! Ну, ладно, отведи его и приходи обратно!.. Может быть, я еще дождусь тебя…

Теперь надо взобраться на другой склон оврага. Мы проникаем в бесформенное изувеченное углубление старого хода 97.

Вдруг воздух раздирают остервенелые свистки. Над нами проносится шквал шрапнели… В недрах бурых туч сверкают и рассыпаются страшным дождем аэролиты. Выстрелы грохочут, взвиваются в небо, разбиваются о склоны, разворачивают холмы и вырывают из них старые кости мира. И громовые пожары вспыхивают по всей линии.

Опять начинается заградительный огонь.

Мы, как дети, кричим:

— Довольно! Довольно!

В этом неистовстве смертоносных машин, механического разрушения, преследующего нас повсюду, есть нечто сверхъестественное. Я держу Жозефа за руку; он оглядывается, смотрит на ливень взрывов, как затравленный, обезумевший зверь, и только бормочет:

— Как? Опять? Значит, еще не кончилось? Мы ведь всего насмотрелись, всего натерпелись!.. И вот начинается опять! Так нет же, нет!

Задыхаясь, он падает на колени, озирается с бессильной ненавистью и повторяет:

— Значит, это никогда не кончится, никогда?!

Я беру его под руку и поднимаю.

— Пойдем! Для тебя это скоро кончится!

* * *

Здесь, прежде чем отправиться дальше, надо подождать. Я хочу пойти к умирающему Рамюру: он меня ждет. Но за меня цепляется Жозеф, и к тому же у того места, где я оставил умирающего, суетятся люди. Я догадываюсь: теперь уже не стоит туда идти.

Дно оврага, где мы прижимаемся друг к другу под этой бурей, сотрясается, и при каждом залпе чувствуется глухой самум снарядов. Но в этом углублении мы не подвергаемся опасности. При первом затишье люди, пережидавшие, как и мы, отделяются от нас, идут в гору: это санитары; они с невероятными усилиями карабкаются и несут тела, напоминая упрямых муравьев, отбрасываемых песчинками; другие идут попарно или в одиночку; это раненые или связисты.

— Идем, — говорит Жозеф, согнувшись, измеряя взглядом склон, последнюю часть своего мученического пути.

Здесь деревья: ряд ободранных стволов ивы; одни кажутся широкими, плоскими; другие — зияют, словно стоячие отверстые гробы. Вся местность разворочена, изуродована; холмы, пропасти и мрачные бугры, как будто сюда низверглись все тучи бури. Над черной, истерзанной землей вырисовывается разгром стволов; тускло поблескивает бурое с молочными прожилками небо, похожее на оникс.

У отверстия хода 97 лежит поперек дуб; все его крупное тело скрючено и разбито.

Ход заткнут трупом. Голова и ноги застряли в земле. Струящаяся по дну мутная вода покрыла туловище песчаным студнем. Под этим мокрым саваном выпирают грудь и живот, прикрытые рубашкой.

Мы переступаем через останки, ледяные, липкие и светлые, как брюхо ящерицы; это трудно: почва рыхлая и скользкая.

В эту минуту над нами раздается адский свист. Мы сгибаемся, как тростник. В воздухе разрывается шрапнель; она оглушает, ослепляет нас, обволакивает черным свистящим дымом. Перед нами солдат взмахивает руками и исчезает в какой-то бездне. Крики поднимаются и падают, словно обломки. Ветер срывает с земли черный покров и отбрасывает в небо; видно, как санитары ставят носилки, бегут к месту взрыва и поднимают что-то неподвижное. Я вспоминаю незабываемую ночь, когда мой брат по оружию Потерло, никогда не терявший надежды, раскинул руки и, казалось, улетел в пламя.

Наконец мы взбираемся на вершину; открывается страшное зрелище: на ветру стоит раненый; ветер встряхивает его, но он стоит как вкопанный; поднятый капюшон развевается; лицо судорожно подергивается, рот широко раскрыт; раненый воет, и мы проходим мимо этого кричащего дерева.

* * *

Мы добрались до нашей бывшей первой линии, откуда мы пошли в атаку. Мы сели на ступеньку для стрельбы и прислонились к выступам, сделанным в последнюю минуту саперами для нашего наступления. Проходит самокатчик Этерп и здоровается с нами. Пройдя мимо, он возвращается и вытаскивает из-за обшлага конверт, край которого вылезал оттуда и казался белым галуном.

— Это ты берешь письма покойного Бике? — спрашивает меня Этерп.

— Да.

— Вот его письмо: оно вернулось обратно. Адреса не разберешь.

Конверт, наверно, лежал в пачке сверху, попал под дождь, и теперь среди лиловатых разводов уже нельзя разобрать адрес. Только в углу уцелел адрес отправителя… Я осторожно вынимаю письмо: «Дорогая матушка…»

— А-а, помню!

Бике лежит под открытым небом в той самой траншее, где мы теперь отдыхаем. Он написал это письмо недавно, на стоянке в Гошен-л'Аббе, в сияющий великолепный день; он отвечал на письмо матери, которая тогда тревожилась напрасно и рассмешила этим сына…

«Ты думаешь, мне холодно, я мокну под дождем, подвергаюсь опасности. Ничего подобного! Напротив. Все это кончилось. Теперь жарко, мы потеем; делать нам нечего, мы слоняемся и греемся на солнышке. Мне было смешно читать твое письмо…»

Я кладу это письмо в измятый, истрепанный конверт; если бы не случайность, старая крестьянка, по новой иронии судьбы, прочла бы эти строки как раз в то время, когда от тела ее сына под ледяной бурей осталась только горсть мокрого праха, стекающего темным ручейком по насыпям траншеи.

Жозеф откинул голову. Вдруг его глаза смыкаются; он тяжело дышит.

— Крепись! — говорю я.

Он открывает глаза.

— Эх, не мне надо это сказать, — отвечает он. — Поглядите вот на этих! Они возвращаются туда, и вы тоже скоро вернетесь. Для вас все это еще не кончилось. Да, надо быть сильным, чтоб выносить все это еще и еще!

XXI

ПЕРЕВЯЗОЧНЫЙ ПУНКТ

Отсюда неприятель уже видит нас с наблюдательных пунктов, — больше нельзя вылезать из окопов. Сначала мы идем по ходу сообщения у Пилонской дороги. Траншея вырыта вдоль нее, а сама дорога исчезла: деревья вырваны с корнем, во всю длину траншея наполовину изгрызла и поглотила дорогу, а что оставалось, покрылось землей, заросло травой и за долгий срок смешалось с полями. Там, где прорвался мешок с землей, теперь грязная впадина, — на уровне наших глаз опять показывается изгрызенный, мощеный край бывшей дороги или корни деревьев, срубленных и использованных на укрепление насыпи. Насыпь изрезана неровно, как волна земли, обломков и черной пены, которая докатилась по огромной равнине до самого края рва.

Мы добираемся до скрещения ходов; на вершине пригорка, под серой тучей, наклонно стоит кол со зловещей надписью. Сеть ходов все сужается: со всех сторон к перевязочному пункту идут люди; их все больше и больше на этих подземных дорогах.

Мрачные переулки усеяны трупами. В стене, через неровные промежутки, зияют совсем свежие дыры, воронки; они резко выделяются в больной почве; землистые люди сидят на корточках, поджав колени к зубам, или стоят, прислонясь к стенке, молчаливые и прямые, как ружья, которые ждут рядом с ними. Некоторые из этих стоящих мертвецов обращают к живым забрызганные кровью лица или смотрят в пустоту неба.

Жозеф останавливается, чтобы передохнуть. Я говорю ему, как ребенку:

— Скоро придем, скоро придем!

Скорбный путь со зловещими укреплениями еще сужается. У нас появляется чувство удушья; кошмарный спуск становится все уже. Стены как будто сближаются, смыкаются, мы вынуждены поминутно останавливаться, пролезать, нарушая покой мертвецов; на нас напирают: все валом валят в тыл — здесь и ординарцы и калеки, раненые стонут, кричат, спешат, багровые от лихорадки или смертельно-бледные, и содрогаются от боли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: