— Скажите, господа, вы ведь настоящие солдаты, с фронта! Вы видели все это в окопах, правда?
— Гм… да… да… — оробев, отвечают бедняги, польщенные до глубины души.
— А-а!.. Вот видишь? Они прямо оттуда! — шепчут в толпе.
Оставшись одни на чудесных плитах тротуара, Блер и Вольпат переглядываются и покачивают головой.
— Что ж, — говорит Вольпат, — в конце концов это приблизительно так и есть.
— Да, конечно, чего там!
Так в первый раз в этот день мы отреклись от истины.
Мы входим в «Кафе промышленности и цветов».
Посреди паркета протянута плетеная дорожка. На стенах, на четырехугольных столбах, поддерживающих потолок, и на стойке намалеваны лиловые вьюнки, большие маки цвета смородины, розы, похожие на кочаны красной капусты.
— Что и говорить, у нас, французов, есть вкус, — говорит Тирет.
— Немало пришлось попотеть, чтобы нарисовать все это, — замечает Блер, любуясь многоцветными выкрутасами.
— В таких заведениях не только выпить, но и посидеть приятно, прибавляет Вольпат.
Тут Паради сообщает нам, что до войны по воскресеньям он частенько ходил в такие же красивые кафе и даже покрасивей этого. Но то было давно, и он отвык. Он показывает на эмалированный, расписанный цветами рукомойник, который висит на стене.
— Здесь даже можно вымыть руки.
Мы степенно направляемся к рукомойнику. Вольпат подает Паради знак открыть кран.
— Пусти в ход плевательную машину!
Мы входим все пятеро в уже переполненный зал и садимся за столик.
— Пять рюмочек вермут-кассиса, ладно?
— Право, мы бы скоро привыкли к этому, — повторяем мы.
Штатские встают со своих мест и подсаживаются поближе к нам. Кто-то вполголоса говорит:
— Адольф, посмотри, у них у всех Военный крест!
— Это настоящие «пуалю»!
Мои товарищи это услышали. Они разговаривают друг с другом уже рассеянно, навострив уши, и бессознательно пыжатся.
Через минуту штатский господин и дама, которые говорили о нас, нагибаются к нам, кладут локти на белый мраморный столик и спрашивают:
— Тяжело жить в окопах, правда?
— Гм… Н-да… Ну, конечно, чего там… Не всегда весело бывает…
— Какая у вас поразительная физическая и моральная стойкость! Ведь в конце концов вы привыкаете к этой жизни, правда?
— Ну конечно, чего там… Привыкаем, очень даже привыкаем…
— А все-таки это страшная жизнь, и сколько страданий! — тараторит дамочка, перелистывая иллюстрированный журнал и разглядывая снимки мрачные виды опустошенных местностей. — Адольф, зачем пишут о таких ужасах? Грязь, вши, тяжелые работы!.. Как вы ни храбры, а, наверно, вы несчастны!..
Вольпат, к которому она обращается, краснеет. Ему стыдно перенесенных и еще предстоящих бедствий. Он опускает голову и, может быть не отдавая себе отчета во всем значении своей лжи, отвечает:
— Нет, мы не так уж несчастны… Что вы, все это не так страшно!
Дама соглашается:
— Да, я знаю, ведь у вас есть и радости! Например, атака! Ах, это, должно быть, великолепно! Правда? Все эти войска, которые идут в бой, как на праздник! И рожок играет: «Там, наверху, можно выпить!» — и солдатиков уже нельзя удержать, и они кричат: «Да здравствует Франция!» — и умирают с улыбкой на устах… Ах, мы не удостоились такой чести, как вы: мой муж служит в префектуре; сейчас он в отпуску; у него ревматизм.
— Я очень хотел бы быть солдатом, — говорит супруг, — но мне не везет: начальник нашей канцелярии не может без меня обойтись.
Посетители входят и выходят, сталкиваются, любезно уступают дорогу. Гарсоны снуют, разнося хрупкие сверкающие стаканы и рюмки, зеленые, красные и ярко-желтые с белым ободком. Скрип шагов по паркету, усыпанному песком, сливается с восклицаниями стоящих или сидящих завсегдатаев, с гулким звоном стаканов и стуком домино на мраморных столиках… В глубине щелкают шары из слоновой кости, и приятели, обступив биллиард, отпускают обычные шуточки.
— Каждому свое, милейший, — говорит прямо в лицо Тирету, за другим концом стола, румяный, холеный здоровяк. — Вы герои. А мы работаем ради экономического процветания страны. Это такая же борьба, как и ваша. Я приношу пользу, не скажу, что больше вас, но, во всяком случае, не меньше!
Я смотрю на Тирета, нашего балагура и остряка.
В дыму сигар видны его выпученные глаза; сквозь гул голосов чуть слышно, как он смиренно, устало отвечает:
— Да, правда… Каждому свое!
Мы потихоньку уходим.
Выйдя из «Кафе промышленности и цветов», мы молчим. Мы как будто разучились говорить. От недовольства мои товарищи морщатся и дурнеют. Теперь они, кажется, чувствуют, что при этих важных обстоятельствах не выполнили своего долга.
— Наговорили нам с три короба эти рогачи! — ворчит Тирет; его злоба прорывается и растет.
— Надо было сегодня нахлестаться, — грубо отвечает Паради.
Мы идем дальше, не проронив ни слова. Через некоторое время Тирет продолжает:
— Это слизняки, подлые трусы! Они хотели пустить нам пыль в глаза, надуть нас, но этот номер не пройдет! Если я опять встречусь с ними, говорит он, все больше раздражаясь, — я уж сумею им ответить!
— Мы с ними больше не встретимся, — возражает Блер.
— Через неделю нас, может быть, ухлопают, — заявляет Вольпат.
Недалеко от площади мы попадаем в толпу, которая выходит из ратуши и из какого-то государственного учреждения; оба здания с фронтоном и колоннами похожи на храмы. Это выходят из канцелярии чиновники: штатские всех видов и возрастов, старые и молодые военные; издали кажется, что они одеты почти так же, как мы… Но вблизи, под солдатским одеянием и галунами, обнаруживается их подлинная сущность: это — «окопавшиеся» и дезертиры.
Их ждут нарядные жены и дети. Торговцы заботливо запирают свои лавки, улыбаются, довольные законченным днем, и предвкушают завтрашний: они упоены беспрерывным ростом прибылей и звоном наполняющихся касс. Они остались у своего очага; им стоит только нагнуться, чтобы поцеловать своих детишек. При свете первых фонарей эти богатеющие богачи сияют; все эти спокойные люди с каждым днем чувствуют себя спокойней, но втайне молятся о том, в чем не смеют признаться. Под покровом вечера все они тихонько возвращаются домой, в свои благоустроенные жилища, или идут в кафе, где их усердно обслуживают. Парочки, молодые женщины и мужчины, штатские или солдаты, у которых на воротнике вышит какой-нибудь предохранительный значок, встречаются и спешат сквозь затемненный мир в свою сияющую комнату; ночь сулит им отдых и ласки.
Проходя мимо приоткрытого окна первого этажа, мы замечаем, как теплый ветер вздувает кружевную занавеску и придает ей легкую, нежную форму женской сорочки.
Толпа движется и оттесняет нас: мы ведь здесь только бедные пришельцы.
Мы бродим по улицам в сумерках, уже золотящихся огнями: в городах ночь украшается драгоценностями. Помимо нашей воли, все, что мы видели, открыло нам великую правду: существует различие между людьми, более глубокое, более резкое, чем различие между нациями, — явная, глубокая, поистине непроходимая пропасть между людьми одного и того же народа, между теми, кто трудится и страдает, и теми, кто на них наживается; между теми, кого заставили пожертвовать всем, до конца отдать свою силу, свою мученическую жизнь, и теми, кто их топчет, шагает по их трупам, улыбается и преуспевает.
В толпе выделяются несколько человек, одетых в траур; они, может быть, близки нам, но остальные радуются, а не печалятся.
— Неправда, нет единой страны! — вдруг с необычайной точностью говорит Вольпат, высказывая одну общую мысль. — Есть две страны! Да, мы разделены на две разных страны: в одной — те, кто дает, в другой — те, кто берет.
— Что поделаешь! Значит, так и полагается, чтоб счастливые пользовались несчастными.
— И чтоб счастливые были врагами несчастных.
— Что поделаешь! — говорит Тирет.