Именно у него Стефано спросил, есть ли в деревне девушки, а если есть, то почему их никогда не видно на пляже. Гаетано, немного смущаясь, объяснил ему, что они купаются в уединенном месте, за горной речкой, а увидев насмешливую улыбку Стефано, признался, что они редко выходят из дома.
— Но они есть? — настаивал Стефано.
— Еще бы! — воскликнул Гаетано, довольно улыбаясь. — Наши женщины быстро старятся, но в молодости они очень красивы. У них нежная красота, которая боится солнца и чужих взглядов. У нас настоящие женщины. Поэтому-то мы и держим их взаперти.
— У нас взгляды не обжигают, — спокойно проговорил Стефано.
— У вас есть работа, а у нас — любовь.
Стефано не был настолько любопытен, чтобы отправиться к горной речке и подглядывать за купальщицами. Он принял этот молчаливый закон разделения, как принял и все остальное. Он жил среди воздушных стен. Но все же не был уверен, что молодые здесь занимаются любовью. Может быть в домах, за вечно закрытыми ставнями какая-нибудь кровать и знала что-то о любви, когда-то там жила чья-нибудь жена. Но молодые — нет. Больше того, Стефано удивляли разговоры о вылазках в город, и не всегда холостяков, и намеки на какую-нибудь деревенскую служанку, рабочую лошадку, настолько презираемую, что о ней не стоило и говорить.
Эта убогость особенно сильно чувствовалась в сумерки. Стефано подходил к углу своей лачуги и садился на груду камней, разглядывая прохожих. В полутьме загорались огоньки, открывались, впуская прохладу, какие-нибудь ставни. Люди проходили, шаркая ногами и шепчась, иногда собирались группками и болтали. Отдельная, самая светлая группа состояла из девушек. Они не уходили очень далеко и тотчас вновь появлялись, возвращаясь в деревню.
Пар совсем не было видно. Если группки встречались, то слышались сухие приветствия. Впрочем, эта сдержанность нравилась Стефано, которому после захода солнца нельзя было покидать свое жилище, и ему больше чем другим людям нужна была ночь и забытое одиночество темноты. Он настолько забывал о нежности ночи, что достаточно было дуновения ветерка, стрекота кузнечика, звука шагов, вырисовывающегося на бледном небе огромного темного холма, чтобы у него голова склонилась на плечо, как будто бы его нежно ласкала чья-то рука. Мрак, скрывая горизонт, расширял его свободу и освобождал место для его мыслей.
В эти часы он всегда бывал один, и в одиночестве проводил почти все послеполуденное время. В полдень в остерии играли в карты и Стефано, присоединившись к игрокам, постепенно начинал волноваться и у него возникала потребность уйти. Иногда он отправлялся на берег, но подобное сиротливое купание в одиночестве в зеленом море во время сильного прилива приводило его в смятение и он быстро одевался в уже наступившей прохладе.
Тогда он выходил из деревни, которая ему казалась слишком маленькой. Хибарки, высящиеся скалы, мясистые изгороди из опунций превращались в логово мерзких людей, сторожких взглядов, враждебных улыбок. Он удалялся от деревни по проселочной дороге, которая, пересекая какую-то оливковую рощу, выходила в окаймлявшие море поля. Он удалялся, сосредоточившись и надеясь, что время пройдет и что-нибудь случится. Ему казалось, что он идет к бесконечности, повернувшись к плоскому морскому окоему. За холмом деревня исчезала, и высившиеся вдали горы закрывали небо.
Стефано не уходил далеко. Проселочная дорога была высокой земляной насыпью, с которой взгляду открывался печальный берег и опустевшие поля. Вдали от поворота можно было различить какую-то зелень, но уже на полпути Стефано начинал смотреть по сторонам. Все, кроме воздуха и далеких гор, было серым и враждебным. Иногда в полях попадался крестьянин. Иной раз под дорогой кто-то, скорчившись, лежал. Стефано, который шагал, затаив обиду, вдруг ощущал болезненный покой, печальную радость, останавливался и медленно возвращался.
Вернувшись в деревню, он бывал почти счастлив. Первые дома выглядели едва ли не дружески. Они вновь возникали, собравшись под теплым в прозрачном воздухе холмом, а так как он знал, что перед ними спокойное море, то они становились дружелюбными, почти такими же, какими они ему показались в первый день.
Среди первых домишек был один, уединившийся между проселком и берегом. У Стефано появилась привычка, проходя мимо, каждый раз бросать на него взгляд. У этого дома стены были из серого камня и лестница снаружи, которая вела к боковой терраске, выходившей на море. Окна, как ни странно, были распахнуты, и тому, кто смотрел сверху, с улицы в их проемы, дом представлялся как бы продырявленным и заполненным морем. Светлый квадрат, как небо в камере, вырисовывался ярко и четко. На подоконнике стояли ярко-красные герани, и Стефано каждый раз тут останавливался.
У него разыгралось воображение, когда он как-то утром увидел на этой лестнице девушку. Он замечал ее и раньше — она бродила в одиночестве по деревне, у нее была слегка подпрыгивающая походка, как бы дерзкий танец, над бедрами высились плечи, а над ними смуглое, козье лицо, на котором, несомненно, играла улыбка. Это была служанка, так как она ходила босиком и иногда носила воду.
Стефано почему-то решил, что на этой земле женщины белые и мягкие, как мякоть груши, и эта встреча его удивила. В затворничестве, в своей низкой лачужке он свободно и отрешенно предавался мыслям об этой женщине, освобожденный из-за странности самого объекта от мучительного желания. То, что между окном с геранями и девушкой была связь, ослабляло его удивление, раскрепощая и обогащая игру воображения.
Самые жаркие полуденные часы Стефано проводил, лежа на кровати полуодетым, и белый отблеск солнца заставлял его жмурить глаза. В скуке и гуле этого покоя он ощущал себя живым и бодрым и иногда притрагивался рукой к своему бедру. Вот такими худыми и сильными должны были быть бедра у той женщины.
За окном, за железной дорогой, скрытой насыпью, лежало южное море. Бывали минуты, когда раскаленная тишина пугала Стефано. Тогда он, встряхнувшись, спрыгивал с кровати в одних трусах. Так он вел себя и в те далекие, послеполуденные часы в тюрьме. Комната с плоской крышей превращалась в настоящую парилку, и Стефано высовывал голову в низкое окошко, там было немного тени от стены, и стояла глиняная амфора. Он сжимал руками ее изящные, влажные бока и с трудом приподнимая, подносил к губам. У воды был сводивший зубы привкус земли, которым Стефано наслаждался больше, чем водой, ему казалось, что это вкус самой амфоры. В этом привкусе заключалось нечто козье, дикое и вместе с тем очень нежное, напоминавшее цвет гераней.
И босая женщина, как и вся деревня, ходила за водой с такой же амфорой. Она несла ее наклонно, прижав к животу. У всех амфор коричневато-телесного цвета, а иногда и побледнее, были мягкие и удлиненные формы. У Стефано амфора была розоватой, напоминая огромную щеку.
Хозяйке своего дома Стефано был благодарен не только за эту амфору. Старуха, толстая, с трудом двигавшаяся женщина, сидела в своем магазинчике на проселочной дороге и время от времени посылала к нему мальчишку с водой. Иногда присылала кого-то прибрать в комнате: подмести, заправить кровать, что-нибудь вымыть. Это происходило по утрам, когда Стефано не бывало дома.
Он, как выздоровлению, смиренно и тихо радовался тому, что у него вновь появилась дверь, которую можно закрыть и открыть, вещам, которые можно привести в порядок, столику и ручке — все это доставляло ему радость, как свобода. Но Стефано очень скоро, когда его открытия стали привычными, ощутил недолговечность этой радости, и, проводя почти все время вне дома, тоскливые чувства приберегал для вечера и ночи.
По вечерам, очень редко, заходил карабинер проверить, на месте ли он. После заката и до рассвета Стефано не имел права покидать дом. Карабинер, озаренный светом, безмолвно останавливался у двери, тихо здоровался и уходил. Товарищ с карабином на плече поджидал его в тени. Однажды, разыскивая кого-то, заглянул и их начальник, в сапогах и короткой накидке. Он побеседовал со Стефано на пороге, с любопытством разглядывая комнату. Стефано, когда он подумал о просторной казарме на площади, которую карабинер подметал каждый день, и о выходящих на море красивых балконах, охватил стыд за сваленные в углу кульки, коробки, за беспорядок и вонь.