Но и это не удовлетворило её, не наполнило её души довольством, не заняло пустоты, в которой сохло её молодое сердце. Она искала идеала… Одно время ей думалось, что она нашла этот идеал человека: то был Никон. В своём гордом удалении от царского и святительского блеска, в своём вольном изгнании он казался ей мучеником. Вся его прежняя жизнь — от босоножия, когда маленьким Никиткой он голодал и зяб без лаптей на морозе, до святительского клобука и посоха Петра митрополита, когда Никитка, ставший патриархом Никоном и «великим государем», гремел с амвона на истинного великого государя, — вся эта жизнь представлялась ей в ореоле и величии апостольства. Но, когда, после неоднократных тайных посещений его в Воскресенском монастыре и после продолжительных бесед с ним, она нашла в нём сухого эгоиста и самолюбивого, властолюбивого и мстительного черствеца, — она горько оплакала этот мираж своего идеала.

И вдруг судьба столкнула её с Аввакумом. Этот мощный ум, эта несокрушимая воля, хотя, по-видимому, мягкая и тягучая, как золото, в делах добра и железная в других случаях, эта великая, страстная, но детски наивная вера не только во всепроникаемость божественной любви и всепрощения, но и в обряд, в букву, в последнюю йоту веры — всё это глубоко потрясло восприимчивую душу молодой, пылкой женщины. Ей казалось, что она очутилась лицом к лицу с апостолом, мучеником, с тем первообразом и идеалом истинного человека, которого она в своей пылкой фантазии видела в фиваидских пещерниках, в столпниках, в обличителях нечестивых римских царей. Разве Сибирь — не та же страшная Фиваида, над которой она задумывалась при чтении житий святых? Разве сибирские земляные тюрьмы — не те же языческие узилища? А он, Аввакум, по всему этому прошёл — прошёл босыми ногами по льду и по горячим угольям. И он не очерствел, не застыл в своём высокомерии, как Никон; он молился и плакал и радовался своим страданиям, — да мало того — каждый день молился за других, часы и заутреню служил, будь то в земляной тюрьме на соломе, в обществе мышей и тараканов, будь то в снежных сугробах, в лесу, на воде, на работах.

— Ох, батюшка-свет! святитель наш! Да как же ты службу-то служил при этих-то трудах да мучениях? — невольно воскликнула молодая боярыня, возвращаясь с сестрой из дворца и захватив с собой в карету своего дорогого гостя.

— А всё также, дочушка моя золота-яхонтова: идучи, бывало, дорогою, зимой, или нарту с детками и курочкой своей волоку, или рыбку ловлю, зверя промышляю, или в лесу дровца секу, или ино что творю, а сам правильно в те поры говорю, пою молитвы, вечереньку либо заутреньку мурлычу себе, что прилучится в тот час, и плачу, и веселюсь, что жив, что голос мой в пустыне мёртвой звучит, птички божьи моё моленье слышут, и за птичек молюсь, и за деревцо — всё, ведь, оно и божье, и наше… А буде в людях я, и бывает неизворотно, или на стану станем, а товарищи-то не по мне, моления моего не любят, — и я, отступя людей, либо под горку, либо в лесок — коротенько сделаю: побьюся головою о землю, либо об лёд поколочусь, об снег, а то и заплачется — и всё сладко станет, коли голова об землю поколотится, либо слеза горючая снег прожжёт. А буде по мне люди — и я на сошке складеньки поставлю, правильца проговорю, молитовку пропою, в перси себе постучу, а иные со мною же молятся, плачут, а иные кашку варят — и тоже маленько молятся. И в санях едучи, пою себе да веселюсь, и в тюрьме лежа, пою да кандалами позвякиваю, а кандальный-то звон, тюремный, светики мои, слаще Богу звону колокольного: звонок, голосист звон-от тюремный!.. Везде, пташки мои, молюсь и пою, а хотя где и гораздо неизворотно, а таки поворчу, что собачка перед Господом, повою до неба праведного…

Аввакум ещё более очаровал сестёр, когда вместе с ним они из дворца приехали в дом Морозовой. Целые ряды челяди выстроились по лестнице и в сенях и низко кланялись, когда проходили боярыни: иные кланялись до земли; другие хватали и целовали её руки, края одежды. Аввакум следовал впереди хозяйки, благословляя направо и налево, словно в церкви.

При входе во внутренние покои навстречу боярыне вышла благообразная, бодрая старушка с прелестным белокурым ребёнком на руках. Ребёнок радостно потянулся к Морозовой, которая с нежностью выхватила его из рук старушки и стала страстно целовать.

— Ванюшка! веселие моё! цветик лазоревый!

Затем, как бы спохватившись, она быстро поднесла ребёнка к Аввакуму. Щёки её горели, по всему лицу разлито было счастье.

— Батюшка! благослови мово сыночка — наследие моё. Аввакум истово перекрестил ребёнка, сунул легонько свою костлявую, загрубелую руку к раскрытому ротику мальчика и, ласково, добро улыбаясь ему, стал гладить курчавую его голову.

— Весь в матушку-красавицу, токмо русенек — беляв волосками гораздо… А подь ко мне на ручки…

И протопоп протянул к ребёнку растопыренные ладони. Ребёнок смотрел на него пристально, с удивлением и, видя улыбку под седыми усами, сам улыбался.

— Подь же к деде на ручки, подь, цветик, — поощряла его мать, вся сияющая внутренним довольством и любуясь добрым, нежным выражением лица сурового учителя.

— Иди-ка, боярушко, иди, миленький! — говорил этот последний.

Ребёнок пошёл на руки к Аввакуму. Мать вскрикнула от радости и перекрестилась. Перекрестилась и старушка. Все жадно и восторженно смотрели, как ребёнок, взглянув в глаза Аввакума, потом обратясь к матери и к нянюшке, стал играть седою бородой протопопа.

— Ай да умник! ай да божий! — ласкал его протопоп. — А Бозю любишь? а? любишь, боярушко, Бозю?

— Маму люблю, — отвечал ребёнок, оборачиваясь к матери.

Морозова только руками всплеснула и припала к ребёнку, целуя его в плечо и вместе с тем страстно припадая губами к руке Аввакума, лежавшей на этом плече.

— А Бозю любишь? — настаивал Аввакум.

— Няню люблю, — снова невпопад отвечал ребёнок.

— А Боженьку? — вмешалась мать, начиная уже краснеть от стыда и волнения. — Боженьку…

— Дуню тётю.

— Ах, Господи! Ванюшка!

Аввакум поднёс ребёнка к киоте, которая так и горела дорогими окладами икон, залитых золотом, жемчугами, самоцветными камнями.

— Вот где Бозя! — сказал он. — Глянь, какой светленький.

Ребёнок поднял ручку и стал махать ею около розового личика, прикладывая пальчики то к маковке, то к плечу и глядя на няню: «смотри-де — как хорошо молюсь».

Старушка няня, мать и «тётя Дуня» улыбались счастливо, радостно. Но Аввакум тотчас воззрился на пальчики ребёнка: так ли-де, истово ли, мол, переточки складывает, не никонианскою ли-де еретическою щепотью?

— Ну-ко, ну-ко, боярушко, покажь переточки, как слагаешь крестное знамение…

— Ручку сложи, — подсказала мать.

Ребёнок не сложил, а разжал левую ручку, а правой стал тыкать в левую ладонь… «Сорока-сорока, кашку варила, на порог скакала», — лепетал он, весело глядя в добрые глаза протопопа.

Мать вспыхнула и застыдившимся лицом уткнулась в ладони. Даже суровый протопоп не выдержал — рассмеялся.

— Вот-те и перстное сложение! Ах ты никонианец, еретик ты эдакий! А? вон что выдумал-по-никоновски молиться: «сорока-сорока — кашку варила…» Истинно по-никоновски!

— Матушка! срам какой! Владычица! — застыдились боярыни.

— Никонианец… никонианец, — добродушно говорил протопоп, — поди, чу, и табачище уже нюхает…

Старушка няня готова была сквозь землю провалиться.

— Чтой-то ты, батюшка, грех какой непутём говоришь! — защищалась она. — У нас и в заводе-то этого проклятого зелья не бывало… Вона, что сказал!

А Аввакум между тем старался сложить пухлые, точно ниточками перевязанные пальчики ребёнка в двуперстное знамение; но как ни силился — не мог: пухлая ладонька или разжималась совсем, растопыривая пальчики как бы для «сороки», или сжималась в кулачок.

— Ну, мал ещё — глупешенек, мой свет, невинный младенец, — говорил протопоп, передавая ребёнка матери. — Подрастёт — научим перстному сложению и в лошадки ещё поиграем.

Аввакум окончательно покорил сердца молодых женщин. Морозова от волнения не спала почти всю ночь. Ей постоянно представлялась далёкая, студёная и мрачная Сибирь и какая-то страшная, неведомая, ещё более далёкая Даурия, по которым бродил и мучился благообразный, святой и добрый старичок, страдал за перстное сложение… «Ах, какой он добрый да светлый!.. Ванюшка-то как его полюбил — всё брадою его святою играл, словно махонький Христосик-свет играл брадою Симеона-богоприимца… Ах, нашла я мой свет, нашла! Пойду я за ним, как блаженная Мария египетска[17]я… Ох, Господи, сподоби меня, окаянную… Аввакумушко! светик мой, батюшка».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: