Маша вынырнула из калитки, едва я подошел к их дому. Выглядела она свежей и радостной. В руках держала желтый баульчик. В нем нашлось место и для моих харчишек. Я взял баульчик, и мы двинулись в путь. По улице шли молча, как жених и невеста. А за селом, когда вышли на дорогу, петлявшую берегом Потудани, Маша сказала:
— Отчего так устроено? Сейчас вот весна. Потом будет лето. Потом осень, зима. И так все время — круг за кругом. А зачем? Как хорошо было бы, если бы только одно лето и чтобы все время светило солнце, а в садах зрели плоды.
— Есть страны, где круглый год лето, — заметил я. — Да еще какое лето! Жарынь — спасу нет.
— А почему у нас так? Почему у нас лето короткое, а зиме конца не бывает?
Я равнодушно пожал плечами.
— Природой так положено.
— А почему?
— Кто его знает. Такой, видно, порядок…
Некоторое время шли молча. Я шагал крупно, размахивая баульчиком. А Маша часто семенила смуглыми ногами, обутыми в башмаки. Черная юбка едва закрывала ее колени, а белая кофточка ладно облегала худенькую талию.
— А ты хотел бы жить там, где все время лето?
Я подумал и сказал:
— Нет. Мне нравится дома. Я люблю не только лето, а и весну, осень и даже зиму.
Маша тоже подумала и сказала:
— И мне дома нравится. Вот только бы лето подлиннее, а зима покороче. Не люблю, когда холод…
Опять замолчали. Маша часто ступала, словно боялась отстать. Иногда касалась золотистыми завитушками моего плеча.
— Нет, природу можно не трогать, — снова заговорила она. — Пусть будет какая есть. А вот жизнь… — И, помолчав, задумчиво добавила: — Жизнь я бы переиначила. Как бы в моих силах, я оставила бы одну только молодость.
— А мне хочется поскорее стать взрослым, — возразил я. — Чтобы покрепче на ногах стоять. И побольше знать…
Маша окинула меня быстрым взглядом.
— Ты и так крепко стоишь. И знаешь уже немало. А что до взрослости… Бывает, и взрослые слабо стоят и мало знают…
Мы шли скорым шагом. Под ногами шуршали комочки сохлой земли. Солнце светило тепло и ласково. Луг покрывался яркой зеленью, на реке вспыхивали блики. А на вербах, тянувшихся по берегам, трепетали на весеннем ветру молодые листья. Было как-то необыкновенно хорошо.
Внезапно Маша бросила на меня пытливый взгляд и сказала:
— Вот начинается культпоход. А я так думаю. Начинать его надо с самих себя. Чтобы другим пример показывать. И за собой вести. Ты согласен?
— Конечно, согласен, — горячо сказал я. — Во всем показывать пример. Иначе какой же это будет комсомол?
— Верно, — подтвердила Маша. — А потому посмотрим на тебя.
— На меня?
— Ну да. Ты ж наш секретарь. Значит, в первую очередь должен пример показывать. Всем и во всем. А какой ты? Наверно, со дня рождения не стригся. Волосы вон, как у девки: хоть косы заплетай. А на руки глянь. Под ногтями-то что? Грязюка непролазная. А ногти ты не обрезаешь, а обгрызаешь…
Если бы она стегала меня кнутом, и тогда не так больно было бы. Я сгорал от стыда и готов был провалиться сквозь землю. Или убежать куда-нибудь без оглядки. Но надо было идти рядом. И не просто идти, а и отвечать. Соглашаться или спорить. Но желания не было ни соглашаться, ни спорить. Соглашаться стыдно, а спорить не о чем. Ведь она была права. У меня и в самом деле волосы свисали, как у попа. И насчет ногтей правда. Я действительно обгрызал их. И не один я. Многие ребята грызли ногти. Но это, конечно, не оправдание. Тем более что речь идет о примере.
— Что же теперь делать? — спросил я, стараясь перевести разговор в шутку. — Как же быть?
— А очень просто, — деловито ответила Маша. — Зайдем к парикмахеру. Есть в райцентре такой мастер. Пострижешься — и все будет хорошо.
— Но мастеру небось платить надо?
— А то как же?
— А чем же я заплачу? У меня же ни гроша в кармане.
— Я одолжу. Отдашь, когда будут… — Она снова заглянула мне в глаза и потупилась. — Ты не обижайся. Я говорю это, чтобы ты был лучше, потому что ты наш вожак. А кроме того, я… я люблю тебя… — В ее ясных глазах вспыхнул страх, будто сама испугалась того, что сказала. — Люблю не как-то там, — торопливо поправилась она, — а без всякого… Как товарища, как друга… И хочу, чтобы ты был самым лучшим…
Обида, досада, стыд — все куда-то разом улетучилось. И оставалась одна только Маша. Простая, чудесная Маша! Хотелось крепко обнять ее. И тоже не как-то там, а по-дружески. Но я ничем не показал своих чувств. Что-то мешало, сковывало. Что же?
Перед началом конференции Симонов, поймав меня у входа в зал, предложил:
— Будешь выступать. Даже первым. Так что вот так. Опытом поделись. О мероприятиях расскажи…
Язык мой прилип к небу. Я смотрел на Симонова и молчал. Он по-своему понял это молчание и одобрительно кивнул.
— Вот и хорошо. Постарайся расшевелить ребят. Нажми на практику.
Почему Симонов выбрал меня? И почему наметил первым? Хоть бы дал послушать других. Чтобы можно было прикинуть. А то первым выползай и выкладывай. А что выкладывать? Ячейка-то пока ничего не делала. И не знает, что делать. И я сам ничего не знаю. Почему же меня выбрал? Может, вид мой понравился? Теперь я был подстрижен и выглядел хоть куда. Так сказал парикмахер, сметая с меня кучу волос. И Маша подтвердила тоже. Но если из-за этого Симонов облюбовал меня, то я готов был еще год не стричься. В самом деле, что я скажу? Каким опытом поделюсь, если его нет совсем? К тому же я никогда не выступал на собраниях. Тем более на такой конференции. Тут же, на этой культурной конференции, будут и секретари ячеек, и учителя, и врачи, и бог знает кто. Куда мне со своим невежеством!
Мысли не давали покоя все время, пока Симонов делал доклад. Говорил он складно, без запинки, будто по газете читал. В зале часто раздавались хлопки, вспыхивал смех. Но я ничего не слышал. Страх заглушил все чувства. Может, удрать? В перерыве смыться?
И все же Симонов не назвал меня первым. Немного отлегло. Можно хоть чуток послушать и хоть малость перенять. Но перенять не удалось. Учительница из села Городище жаловалась на недостачу букварей. Чубатый парень из Владимировки канючил про какие-то спортивные принадлежности. Ненамного лучше выступил председатель райпотребкооперации. Он заверил делегатов, что теперь потребиловка займется культтоварами. Нет ничего подходящего. И голова по-прежнему оставалась порожней. Я смотрел на Симонова, сидевшего за столом, и всем видом молил о пощаде. И он, словно поняв все, предоставил мне слово. Оглушенный собственным именем, я продолжал сидеть на месте. Маша толкнула меня в бок и прошептала:
— Ну что ж ты? Иди же…
Я встал и пошел, не чувствуя ног. Взошел на трибуну, обитую красной материей, с тоской посмотрел в зал. Он гудел, как пчелиный улей. Ребята о чем-то переговаривались. Некоторые показывали на меня, будто я был артистом. А мне они представлялись, как на картине. Чубатые, всклокоченные, с конопушками и угрями, в поношенных пиджаках и рваных кацавейках. Там и сям вспыхивали красные косынки девушек.
Симонов нетерпеливо сказал:
— Ну, давай, Федя, не тяни время!..
Внезапно я встретился глазами с Машей. Она смотрела с улыбкой и ободряюще кивала. Я вспомнил разговор по пути и, не отдавая себе отчета, сказал:
— Раньше, чем говорить о культуре, надо самих себя окультурить. А то гляньте, какие мы с вами. На что похожие, многие небось со дня рождения не стриглись. А купались, поди, один раз, да и то в церковной купели…
В зале поднялся смех, гул, гомон. Делегаты поглядывали друг на друга, один другого дергали за волосы. Симонов, тоже улыбаясь, постучал карандашом по стакану.
— Будем вести себя культурно, товарищи. — И, кивнув мне, предложил: — Валяй дальше, Федя…
Но раньше, чем я раскрыл рот, кто-то из дальнего ряда спросил:
— А сам-то ты когда подстригся?
Зал снова вперил в меня веселые глазищи. А я, пригладив назад коротко подрезанные волосы, ответил:
— Сам? Сам подстригся нынче. Когда пришел на конференцию.
Ребята снова закатились хохотом. Мне тоже стало весело. И мы долго смеялись. А когда насмеялись, Симонов опять постучал по стакану. Но его опередил все тот же задиристый делегат:
— А сам додул аль кто надоумил?
Ребята снова уставились на меня. А я, переступив с ноги на ногу, произнес: