Он ушел. Эмиль больше к разговору не возвращался. Он еще глубже погрузился в меланхолию, еще больше стал отходить от нашей общей жизни. Его состояние становилось все более и более тревожным.

Однако упросить ротного фельдшера, чтобы Эмиля эвакуировали по случаю душевного расстройства, мне не удавалось: эвакуировали только буйных.

— Еще не поспел! — говорил фельдшер.

Мне стоило труда сдерживать Лум-Лума, который не переставал донимать беднягу. Я отдавал Лум-Луму свою порцию водки, лишь бы он перестал обзывать Эмиля смычком от контрабаса, поганой метелкой, сортирным сторожем, тухлой рыбой, богородицей и всякими другими неожиданными словами, которые неизвестно откуда приходили ему в голову, когда он бывал слишком трезв.

Вдруг Эмиля вызывают в канцелярию. Эмиль встревожился.

— Увидишь, — сказал он мне упавшим голосом, — это какой-нибудь краб донес на меня, что я грозился прикончить капитана!

Он ушел бледный.

Я тоже был неспокоен.

Мы ошиблись. В канцелярии писарь скомандовал Эмилю «смирно» и поздравил его с орденом за спасение ротного командира. Приказ в обычных выражениях отмечал храбрость, самоотверженность и преданность легионера второго класса ван ден Бергэ, который под неприятельским огнем спас жизнь командиру роты капитану Персье. Писарь тут же вручил Эмилю орден на красно-зеленой ленточке и выдал ему пять франков.

Все это я узнал уже позднее, от писаря. Он прибавил, что ван ден Бергэ стоял как глухонемой, он как будто ничего не слушал и не произнес ни слова.

Однако в роту Эмиль принес десять литров красного вина.

Это было в Шампани. Мы стояли в Пуйоне. Взвод был расквартирован в башне разрушенного старинного замка. Много полков прошло здесь до нас. Они изломали и сожгли всю мебель, все убранство. Нам достались только совиные гнезда, окровавленный бурнус конного алжирского стрелка и груды битых бутылок.

Рота только что пообедала. Был час покоя. В такие часы старые легионеры расстилали перед нами цветистые и суровые повести своей жизни. Лум-Лум вспоминал пески африканских походов, Делькур рассказывал о своих любовных приключениях в Тонкине, Кюнз описывал, ругаясь и ворча, свои драки в сайгонских кабаках. Горячие страсти возникали перед нами в такие часы, видения далеких стран носились над нашими кострами и в хмурой сырости наших укреплений.

В этот раз Адриен рассказывал про какую-то толстую мулатку, с которой он путался в Мостаганеме.

Было жарко. Легионеры, полураздевшись, лежали на нарах вверх животами, хохотали, переваривали пищу и хотели пить.

Именно в эту минуту и ввалился Эмиль со своими десятью литрами. Он поставил их на нары, быстро, хотя и довольно бессвязно, рассказал об их происхождении и с деланным весельем стал позвякивать по ним своим орденом.

— Пропиваю шкуру капитана! — сказал он, заискивающе глядя на нас и пытаясь скроить улыбку. — Кто желает? Подходи! Шкура капитана Персье!

Никто, однако, не двигался.

Мне было жалко Эмиля.

— Выпьем! — предложил я, чтобы поддержать его.

Однако никто не откликнулся. Ни на Эмиля, ни на его вино никто не смотрел. Лум-Лум пытался что-то съязвить насчет того, что вот, мол, одна шкура пропивает другую, но и на это никто не обратил внимания.

Эмиль сидел возле своих бутылок и ждал. Сам он не пил. Его бесцветные глаза были устремлены в одну точку. Товарищи не хотели его вина. Это было последнее, что он понял.

Прошла минута. Адриен продолжал рассказ.

Внезапно бутылка взвилась в воздухе и, описав параболу, ударилась в стенку и разбилась. Вторая полетела ей вдогонку.

Эмиль стоял посреди помещения серый, слюна текла у него изо рта. Он рвал на себе куртку левой рукой, а в правой держал литр и размахивал им. Я вырвал у него бутылку. Он повалил меня и рыча схватил новую.

— Он все вино разольет! — сказал Кюнз. — Уберите бутылки.

Эмиль метался из стороны в сторону, рыча, хрипя и воя. Все-таки мы перехватили его — Лум-Лум, Бейлин и я, — но даже втроем не могли удержать. Он вырвался и пустился вскачь по постелям. Кто-то сбил его с ног ударом кулака по голове, но он быстро вскочил снова и, выхватив штык из ножен, пустился на меня с криком:

— Теперь вы не уйдете от меня, господин капитан! О господин капитан! О мой добрый господин капитан!..

Мне удалось выскочить в окно. Пробегая по двору замка, я еще слышал крики и стоны Эмиля.

Фельдшер играл в карты. Он сразу догадался, что происходит в башне.

— Ван ден Бергэ? — спросил он.

— Да!

— Готов?

— Кажется!

— Что ж, в добрый час! Связали?

— Не знаю.

— Ладно, пойдем посмотрим…

Оп не спеша раскурил трубку и позвал санитаров.

ПОСЛЕ БИТВЫ

1

В деле под Гэртэбиз мы были разбиты и понесли жестокие потери.

В нашей роте на перекличку построилось едва пятьдесят три человека.

— Смотри, — толкнул меня под локоть Лум-Лум, твоего земляка тоже нет, этого Петрограда!

— Неужели нет Антошки?

Его не оказалось и среди раненых.

Погиб, бедняга! Мне стало жаль его.

Свое странное прозвание Антон Балонист получил благодаря тому, что в его воинской книжке, во всех пяти графах, где записывается имя солдата, его фамилия, имя и фамилия каждого из родителей и место рождения, было пять раз повторено слово «Петроград».

В Иностранном легионе не требуется никаких документов при поступлении. Человек дает о себе сведения, какие сам захочет, и писарь заполняет все графы только с его слов.

Почему дал Балонист такие странные сведения? Когда мы спрашивали его, он пожимал плечами и, улыбаясь, говорил:

— А кто его знает… Так-то я Антошка… Балонист Антон Иваныч меня звать…

Антону было лет двадцать семь. Он лишь недавно отбыл воинскую службу где-то в Перми. Дома, в деревне, у него не было ни родных, ни кола ни двора, место пастуха у барина занял другой парень, и Антону по возвращении из полка оказалось нечего делать.

— Не заелся я там, — говорил Антон. — Два раза в поле переночевал, да и подался в белый свет.

Антон думал, что белый свет так уж велик и добра в нем хватит. Вскоре он убедился, что белый свет — тесная, голодная и сырая коробка и лежать в ней жестко.

С весны Антон работал в Одессе портовым грузчиком. Добра перетащил он на своих молодых плечах видимо-невидимо, но для себя едва хватало на хлеб, а на штаны и вовсе не хватило.

Антон слыхал, что якобы за морем иначе люди живут, «другой порядок имеют», и стал с жадной думой смотреть на корабли и волны. Пятнадцатого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года, укладывая в трюме итальянского грузового парохода «Чита ди Милано» мешки пшеницы, Антон приготовил себе среди них укромное местечко, где и загородил себя последним принесенным мешком в минуту, когда сирена гудела отход и грохотали якорные цепи. Три дня Антон питался черствым хлебом и огурцами, три дня голодал, все ожидая, когда перестанет бить волна и можно будет вырваться на берег, а на седьмой день Антон стоял без шапки и переминался с ноги на ногу перед смуглым матросом, который и сам не на шутку перепугался, неожиданно наткнувшись на него в трюме.

Матрос что-то кричал на своем языке, но недолго: ему было неинтересно привлекать внимание палубы, потому что в трюме у него была припрятана контрабанда. Он пихнул Антошку назад, в мешки, загородил его и дважды в день молча приносил ему еду — скользкие макароны. Антошка не знал, что происходило в мире, покуда сам он торчал в трюмной тесноте. Он не знал, какой был день, когда матрос выбросил его на берег, и на какой именно берег его выбросили. Его арестовали в порту через полчаса и отвели в полицию. Так как он ничего не понимал и говорил на непонятном языке, то вечером его избили. Продержав неделю, его куда-то повели по суматошливым улицам. Солнце палило, мчались автомобили, летели извозчики под полотняными балдахинами, и во множестве маршировали солдаты. Антошка не знал, ни в каком городе, ни в каком государстве он находится, он не знал, куда и зачем его ведут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: