Иногда часовые злоупотребляли: они пытались сами проникнуть в дом или пропустить туда товарища. Но это оставалось без результата: дверь была, наглухо закрыта изнутри. Женщины никого к себе не пропускали. Они не отзывались на стук, они даже не подходили к дверям. Они ни разу не ответили на записки, которые мы посылали через ребят. Они запретили ребятам принимать записки.

Вино дети нам выносили. Мы распивали его, сидя на мостовой. Вино еще больше распаляло наши муки. Тогда мы пели под окнами у женщин пьяные и похабные песни, громко ругались, ссорились и затевали драки.

Исступление овладело солдатами. Сипай лет тридцати приходил, садился на корточки против крайнего окна и целые часы неподвижно и молча смотрел на него воспаленными глазами дервиша.

Однажды пришел мой приятель, сенегальский стрелок Конасси н'Кения, — парень из племени уолофф — самого чернокожего племени на земле. Он был невиданно огромного роста и могучего сложения, от него всегда пахло солнцем, пустыней, песком, Экваториальной Африкой. Конасси был самокатчик у себя в роте, как я, и мы часто (встречались в Реймсе и на дорогах Шампани (Конасси произносил: Сампанн). И вот он пришел к домику вдовы Морэн, задыхаясь от нетерпения и мрачной ярости, и прислонился к каменному забору. Уши Конасси ловили каждый шорох, доносившийся из запертого двора. Конасси н'Кения еще недавно не смел садиться в присутствии мадам Морэн, теперь он требовал, чтобы белые гарбо пустили его к себе: у него есть чем заплатить…

Порывом ветра раскрыло ставень среднего окна. Мы на мгновение увидели Маргерит. Она стирала белье. Мелькнул силуэт мадам Морэн. Конасси припал к окну. Но за окном мгновенно опустили темную штору. У Конасси упали руки и опустилась голова. Он прислонился лбом к стенке и тяжело дышал.

Приходили веселые драгуны, приходил медлительный фейерверкер бомбометчиков, приходили татуированные легионеры из третьего батальона. Солдаты приходили разъяренные сознанием, что за хрупкой дверью находятся женщины, две женщины, и они недосягаемы.

— Это даже странно, Самовар! — флегматично заметил однажды Лум-Лум. — Покуда этих женщин считали честными, никто к ним и не лез, а как выяснилось, что это не больше, как две продажные шлюхи, — все тут!.. Это как если бы кто-нибудь хотел пить и чистой воды в рот не брал, а бросился хлебать из помойного ведра.

Сапер Фальгаос, бретонский крестьянин с грубыми, заскорузлыми руками, осторожно царапал ногтем ставень крайнего окна. Он стоял красный, напряженно улыбаясь, задыхаясь, и говорил полушепотом, как говорят женщинам стыдные вещи:

— Мадам Морэн! О-эй! Это я, Фальгаос. Я ночью к вам приду. Можно? У меня есть монеты. Я получил из дому… Пять франков… Мадам Морэн! Отворите ставень на минутку! А?

Но ставень не раскрывался. Тогда Фальгаос послал ребят за вином. Он послал их за тремя литрами красного вина. Он выпил один литр за другим, не делясь ни с кем. Опьянев, он горланил бретонские песни и бросал в ставни булыжники.

Фальгаоса с трудом оттащили, ему разбили лоб и нос. Он кричал, выл и ругался, а его волокли по земле и пихали ногами и смеялись.

— Мучаються люди, — сказал Иванюк. — Чоловiковi бабу потрiбно!

Иванюк не участвовал в попойках, он приходил к детям.

— Эй, Марсей! Хорий! Акулино! — кричал он, на свой лад переделывая их имена. — Де це вас чорти носють?

Ребята обступали его. Они не понимали ни одного слова из того, что он говорил. Но он приносил им дудки, свистелки, разные самодельные игрушки. Дети чувствовали, что он их любит, и любили его.

Всех прочих они чуждались. Когда однажды, перепившись после получки, солдаты гурьбой кинулись к воротам и часовой стал разгонять нас прикладом, Жаклин громко разрыдалась.

— Акулино, Акулино! — ласково и растерянно повторял Иванюк, гладя ее по геловке.

Дети нам прислуживали. Этим они зарабатывали себе на жизнь. Через них шла вся торговля мадам Морэн.

— Не так уж красиво, — сказал мне однажды Лум- Лум, — что мы похабствуем при детях. Впрочем, Самовар, — прибавил он тут же, — что же нам делать? Другой жизни ведь нет у нас!

Был ясный майский день. Голубое небо растянулось над нами, светило теплое солнце, и в прозрачном воздухе взлетали и расплывались облачка. Они взлетали, расплывались и исчезали, воздух снова делался чист и прозрачен, потом снова появлялись облака. Это шрапнель разрывалась вокруг одинокого самолета, неосторожно переступившего роковую черту. Стреляли далеко, где-то за Бери-о-Баком. Мы не слышали ни выстрелов, ни разрывов, все было тихо вокруг и безмятежно на всей сумасшедшей и проклятой Шмен де Дам.

Мы лежали с Лум-Лумом на травке, на солнечном пятне, и лениво грелись, с удивлением озирая волшебную местность, на которую так внезапно свалился покой, — холмы, лесок, сверкавший вдалеке канал и голубое небо.

— Красота! — сказал Лум-Лум. — Ты не находишь?

Я молчал, мне хотелось подремать.

Но Лум-Лум не ждал моих реплик.

— Хотелось бы знать, — сказал он, — как дело было во время великого потопа. Те чудаки в Ноевом ковчеге любовались природой, когда их болтало по волнам? Как ты думаешь, Самовар?

— Не знаю! — огрызнулся я. — Оставь меня в покое, я хочу спать.

Лум-Лум пропустил мимо ушей.

— А почему бы им было и не любоваться природой?! — услышал я через полминуты. — Они были в безопасности… Господь бог специально затем и распорядился отобрать их, чтобы сохранить им жизнь. Пихнули бы их к нам, во вторую роту, вот тогда бы я на них посмотрел, как бы они любовались красивыми видами!

После небольшой паузы он продолжал:

— Заметь, Самовар: о солдате господь бог не позаботился. Он не приказал Ною взять солдата в ковчег, сохранить ему жизнь! Крокодила сохранил, змей ядовитых уберег, капрала Миллэ уберег… А солдата не пожелал пустить в ковчег, не приказал Ною. Солдат, мол, пусть погибает, не жалко!

Он стал мрачно чертыхаться: «гром в Бресте», «гром и веревка», «сто чертей и гром», «гром, сто чертей и веревка»! Я понял, что поспать мне не придется, вытащил из кармана евангелие и стал читать,

Лум-Лум заглянул через мое плечо.

— Ага! — сказал он. — Это тебе вчерашний тип подарил?

Евангелие мне действительно оставил миссионер, накануне завернувший к нам в полк. Эта была единственная книга во взводе.

— Вот, кстати, друг Самовар, — снова заговорил Лум-Лум, — объясни мне, как товарищу: бог есть? Только без вранья! Расскажи мне всю правду про бога. Почему это ему на все наплевать?

— Как это «на все»? На что «на все»? — спросил я.

— А хоть бы на этих двух баб? И на этих детей? Я вижу, ему кругом на все три раза наплевать. Объясни ты мне это! Скажи мне, где же это он пропадает, наш господь всемогущий и милосердный, да еще в такое время? На земле черт знает что делается, людей губят, детей губят, все жгут, ломают, а он молчит, как соленая треска? Хорош бог милосердный и всемогущий, нечего сказать! Если хочешь знать чистую правду — не нужно мне такого бога! Плевать я на таких хотел!..

4

Я проезжал мимо таверны ночью, возвращаясь из Реймса, и часовой меня не окликнул. Калитка была открыта настежь. Часового не было. Я вошел во двор. Дверь дома оказалась открытой. Я посветил карманным фонарем. В кухне не было никого. Я прошел в комнату. Там тоже было пусто. Пронзительный крик Жаклин раздался внезапно из-за шкафа.

— Уйдите! Уходите! — кричала она.

Она не хотела сказать, где ее мама и Маргерит. Я вышел. Во дворе, неподалеку от дверей, я споткнулся о какой-то предмет. Это была пехотная винтовка. Я посветил фонарем и увидел Иванюка. Он лежал ничком. Его руки были туго связаны за спиной широким легионерским шарфом. Я развязал узлы, но Иванюк продолжал лежать неподвижно. Его лицо оказалось залитым кровью. Дыхание было еле-еле слышно.

Что здесь произошло?

Я снова бросился к Жаклин. По-прежнему она не хотела говорить,

Я поспешил за фельдшером.

Когда я подъезжал к перевязочному пункту, чудовищный взрыв донесся со стороны фронта. Земля тяжело дернулась и долго еще выла протяжно и глухо, раньше чем успокоиться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: