Но он не заснул. Он все ворочался с боку на бок, вздыхал, кряхтел, что-то бормотал. Меня уже охватила дремота, когда я внезапно услышал его негромкий и, как мне показалось, растерянный голос:
— Не пойму, не пойму, какого черта он в ней увидел… Ведь она некрасивая…
— Ты о ком?
— О ком? — смущенно переспросил ок после паузы. — О Луизе. Ведь она некрасивая. У нее нос картошкой и оспины на носу. Какого черта он в ней увидел?
— А ты? — спросил я. — Что ты в ней увидел?
Он посмотрел на меня с изумлением.
— Я? Я? — сказал он, — Но ведь я-то ее люблю. Это совсем другое дело…
Я ничего не ответил. Я и сам думал о любви.
А он сказал:
— Ты, пожалуй, и понятия не имеешь, что это значит — любить свою бабу. От нее всегда пахнет. В особенности по утрам, когда ты вынимаешь ее из постели. От нее пахнет теплом и бабьей сытостью. Она вся тогда как свежая булка…
Он снова задумался, помолчал и прибавил:
— Она горячая от любви. Это тебе не солдатский хлеб, который нужно разогревать дровами…
Он поднес ко рту баклагу и долго ее не отрывал. Вино попало на старые дрожжи, у моего приятеля глаза заблестели, как медные пуговицы на параде; он снова пытался петь, но ничего не спел, повалился на траву, положил баклагу под голову и сразу захрапел. Заснул и я. Но долго спать не пришлось. Меня разбудил выстрел. Лум-Лум стоял на ногах и стрелял куда-то в чащу, неистово крича:
— Кабаны! Кабаны! Рота, пли!
Я подумал, у него припадок белой горячки. Однако в чаще действительно прошмыгнули кабаны. В ту пору лесные жители, потревоженные людскими делами, оставляли свои логовища и носились по стране в поисках безопасности. Одного кабана мы убили. Захлебываясь от детской радости, Лум-Лум стал расписывать, как это будет здорово, когда мы явимся в роту с такой добычей:
— Пошли зубы рвать, а принесли кабана!
У него мелькнула мысль продать тушу интендантству, но он быстро отказался от таких мелочных соображений.
— Придем и скажем: «Вот, рота, лопай, поправляй здоровье!» Капитан, конечно, заберет окорока себе, но ничего, хватит и нам…
Туша оказалась тяжелой. Мы перевязали кабану ноги, продели ствол молодого деревца и понесли, сгибаясь под тяжестью.
— Вот будет подарочек так подарочек! — говорил Лум-Лум кряхтя.
Неожиданно и неизвестно откуда появились артиллеристы. Они набросились на нас с бранью. В чаще, оказывается, стояла замаскированная батарея. Наша пальба взбудоражила всех. Тревога поднялась по всей линии.
Я был уверен, что уж на сей раз нам никак не миновать ареста и что Лум-Лум все-таки потеряет свою нашивку. Однако помогли окорока. Артиллеристы заставили нас снести кабана к ним на батарею, после чего прогнали нас с бранью и пинками, но начальству не выдали.
День, начавшийся так радужно, стал портиться. Усталые, разбитые, голодные поплелись мы на свой бивак. Мы думали вернуться героями, а возвращались с необъяснимым опозданием на пять часов. Никто не поверит, если мы станем рассказывать, что на нас напало целое стадо кабанов, что мы выдержали настоящее сражение с ними и подстрелили знатное угощение для роты, но его забрала артиллерия. Этому никто не поверит. Но зато всякому будет видно, что мы плохо держимся на ногах и что от нас разит винищем. Скорей бы добраться до взвода и завалиться спать, а потом кзк-кибудь незаметно юркнуть к обеду…
Однако мы опоздали, все пообедали. Взвод бил вшей. На поляне, у воронки, в которой скопилась дождевая вода, сидели легионеры, занятые генеральной чисткой. Вся кухонная посуда — бачки, тазы, котелки, ведра — висела над кострами: взвод кипятил белье в мыльной воде. Солдаты сидели голые и чистили верхнее платье.
Шаровары, куртки и шинели были вывернуты наизнанку. Трутами, тлеющими щепками или горящей бумагой каждый выжигал насекомых, забившихся в швы. Все наши были здесь: Франши, по прозванию Пузырь, Бейлин, Ренэ, Миллэ, Пепино Антонелли, более широко известный в роте под именем Колючая Макарона, испанец Хозе Айала, которого мы звали Карменситой. Нас встретили ироническими восклицаниями:
— Вот они, голубчики!
— Вернулись-таки!
— В гостях хорошо, а дома лучше?!
— Ну-ка, покажите зубы! Не все вырвали? За столько времени могли и новые вырасти.
Но Лум-Лум догадался пустить по рукам наши баклаги, и нас оставили в покое.
Тут же мы заметили, что во взводе есть новичок. Какой-то незнакомый детина громадного роста, в светло-рыжей бороде сидел голый у костра. Он испуганно посмотрел на нас с Лум-Лумом.
Это был пленный немец. Он застрял. Легионер Карбору из третьего взвода был назначен проводить его в штаб. Но едва они вышли, как над ними стали разрываться шрапнели. Немцы недавно построили себе наблюдательный пункт, который открывал им вид на дорогу. Карбору был ранен и упал. Немец оказался добросовестным пленником, он взвалил конвоира себе на плечи и отнес на бивак.
— Смешной тип! — определил его Лум-Лум.
Ротный распорядился держать пленного у нас, в четвертом взводе, и ночью отправить в тыл с конвоирами интендантского обоза. Немец просидел молча целый день среди наших ребят и обедал с ними. Его особенно не стерегли, — он доказал, что бежать не намерен. Да и куда ему тут бежать? Однако когда все разделись, то заставили донага раздеться и его. И вот он сидел, все еще испуганный, молчаливый, и смотрел теперь на нас с Лум-Лумом заискивающими глазами.
— Смешно! Впервые вижу голого немца! — говорил Лум-Лум. — Ты подумай, Самовар! Парень скинул каску и шинель и стал похож на своего! Кто теперь скажет, что он неприятель? Подумать только! А меня пригнали из Африки специально затем, чтобы я его убил?! Смешно, ей-богу!
Он подсел к пленному и, хлопая его по голой спине, стал совать ему в рот горлышко баклаги.
— Пей, бош, пей! — кричал он. — Погоди, я тоже разденусь! Погоди!
Он быстро скинул шинель, обмундирование и сел рядом с пленником. Я сделал то же. Теперь мы сидели голые и все трое пили вино из одной баклаги. Немец держал себя робко, но после нескольких добрых глотков он обнял голого француза, у него по-пьяному закатились глаза, он стал что-то бормотать и заплакал.
Лум-Лум, напротив, пришел в боевое, веселое настроение и запел все ту же песню:
Однако вино опять попало на старые дрожжи. Вскоре Лум-Лум тоже заплакал пьяными слезами и забормотал что-то по-арабски.
Взвод ржал от удовольствия, как табун.
— Да возлягут козлища со львами! — процитировал Пузырь.
Его перебил Миллэ:
— И болваны с дураками… Ничего смешного тут нет. И за такие фамильярности с Бланшара надо было бы содрать нашивку первого класса.
Миллэ все время держался в стороне, он один не принимал участия в общем веселье.
— Какая нашивка? — огрызнулся Лум-Лум. — Сейчас я голый человек. У меня на теле нет нашивок. У меня есть только родимые пятнышки. Я тебе покажу их, когда встану! Сейчас я на них сижу…
Между тем из-за кустов показался артиллерийский фейерверкер.
— Не проходили здесь двое пьяных легионеров? — спросил он.
Мы с Лум-Лумом замерли.
— Мерзавцы коня ранили! Не видали?
Лум-Лум не растерялся, он только прикрыл рубахой свою знаменитую бороду и сказал:
— Сержант, вы не туда попали. Мы не Легион. Мы восемнадцатый линейный. А Легион — это вправо возьмите, вон за лесочком.
Мы слушали с изумлением и восторгом, как весело врал Лум-Лум. Артиллерист поверил. Он удалился, продолжая ругаться. Когда он стал невидим за деревьями, все прыснули со смеху. Лум-Лум смеялся громче всех. Он катался по земле.
— Смотрите, парни! — кричал он. — Легионера тоже нельзя узнать, когда он голый! Я-то артиллериста узнал по ордену и нашивкам. Это именно он дал Самовару пинка! А он нас не узнал, потому что голый человек не легионер. Тут есть о чем подумать!..