— Пишу в вашу эскадрилью о новом стрелке, Ивашенко, Алексее Григорьевиче, — сказала она.
— А слезы зачем?
— Просто так, товарищ гвардии капитан... У меня просьба: есть у вас ненужная карточка Кости Липочкина? Я попрошу, ребята переснимут...
Оля глядела в пол:
— Вы не подумайте ничего такого, просто он убедил меня в свободное время готовиться в университет на химическое отделение. Иногда помогал. Он обо всем умел говорить так, будто всю жизнь только об этом и думал. С девушками вот он был деревянный, — из глаз Оли посыпались капли и стали расплываться на розовой промокашке.
— Ладно, подарю тебе карточку, — сказал Борисов. — Приходи за ней завтра, и довольно об этом. Понятно?
— Понятно, товарищ капитан.
Борисов шагнул в темноту на улицу и окунулся в весенний ночной холод.
На опушке стояли самолеты. Он пошел по ломкой от мороза траве. Он шел и еще не думал о завтрашнем утре, но по яркости звезд, глубине синевы и сухости воздуха в этот ночной час угадывал боевую прозрачность утреннего неба.
Толкнул ногой дверь на командный пункт и вошел в землянку. Там было жарко от раскаленной докрасна чугунной печурки. За неструганым столом сидел юноша в голубом свитере. Курчавые пряди лезли ему на потный лоб, на большие, смотревшие с любопытством голубые глаза.
Перед ним дымилась солдатская кружка с чаем, лежали буханка хлеба, сахар, круг копченой колбасы. С другой стороны стола сидел Морозов, сняв китель. Из открытого ворота выглядывала крепкая шея, темная там, где кончался воротник, и зимняя, нежно-белая к ключицам.
— Да сними ты свой свитер, Алексей Григорьевич, — сказал, поворачиваясь к штурману, Морозов. — Знакомься, наш новый стрелок, — продолжал он мрачно, — а это гвардии капитан Борисов. Снимайте свитер: наш старшина до войны служил кочегаром и другой температуры не признает.
— Да какая там особенная температура, товарищи командиры, — сказал широкоплечий усатый старшина, гревший на печурке чайник. — Просто тепло, как в летний день.
Борисов скинул летную куртку, снял китель и завернул рукава рубашки.
Новый стрелок стянул через голову свитер и остался в бязевой кремовой рубахе с завязками вместо пуговиц. И снова принялся за чай. Отпивая из кружки, он посматривал на офицеров.
— Пока тебя не было, я погонял его по специальности; ничего, разбирается в радио. А стреляет отлично, понимаешь, будто у него глаза нечеловеческие.
— Как у птицы, наверно, — сказал старшина.
— Мы тут постреляли из личного оружия, так он сбивает зажженную папиросу за тридцать шагов.
— Подходяще, — сказал Борисов.
Морозов поставил локти на стол и сжал голову ладонями.
— Вот одного я в тебе, парень, не пойму: как ты дошел до жизни такой, чего тебе в этой живописи?
— Об этом меня многие спрашивают, — признался стрелок, — и, честно говоря, не знаю, что на такой вопрос ответить. Большинство думает словами, а художник чаще линиями и цветом, сочетанием линий и цветов. Непонятно? Ну вот, у меня всегда так получается — не умею объяснить.
— И правда, непонятно, — огорченно сказал Морозов. — Да ладно. А знаешь, на чье ты место пришел?
— Уже рассказывали, — закивал стрелок, отпиливая финским ножом ломтик крепкой, как доска, колбасы. — Говорят, замечательный был человек. Меня тоже осколок достал, только вроде бы посчастливилось.
Стрелок жевал колбасу, смотрел ясными глазами на Морозова и улыбался.
Морозов, только что хваливший стрелка штурману, разглядывал парня, стараясь понять, что он, в сущности, за человек, и все больше раздражала его внешняя мягкость и физическая слабость Ивашенко. И этот цыпленок будет летать вместо Кости Липочкина... Но ведь он отлично стреляет и хороший радист. И то, что учился на художника, — его личное дело.
Борисов тоже придирчиво наблюдал за стрелком.
«Слетаем раз, и пройдет!» — подумал Борисов.
— Послушай, Алексей Григорьевич, пошли к нам, — сказал он, складывая карту. — У нас такой порядок, чтоб экипаж вместе. И жить и воевать.
Когда они вернулись к себе, там горел свет и дневальный поил Муху сгущенным молоком. Увидав Борисов а, собачонка бросилась к нему и тихонько заскулила.
— Ну-ну, не плачь, Мушка, слезами горю не поможешь... Постели новому стрелку, — сказал Борисов дневальному. — А вода в умывальнике есть?
— Только что наливал, холодная, аж кости ломит.
— Такую и надо.
Борисов снял китель, стянул майку и стал умываться.
— А теперь спать, ребята!
Муха устроилась на своем месте и, когда все затихли, еще долго повизгивала во сне.
* * *
Встает солнце. Над морем лежит перламутровая пелена и постепенно редеет. Еще летчики, штурманы и стрелки спят, а в столовой уже накрывают на стол. Утро стремительно, если погода благоприятна полетам.
Последние дни Борисов, вскочив с постели, звал дневального и спрашивал:
— Ну как, старина, не кончилась за ночь вся эта петрушка? Не подняли еще руки?
— Никак нет, — отвечал дневальный, — петрушка еще не кончилась.
— Выходит, еще слетаем, товарищ дневальный? Подбросим огоньку! А то они что-то не торопятся.
Лицо дневального расплывается. Встретив приятеля из хозчасти, он говорит: «Здорово веселые у меня командиры! Железный народ».
Но в это утро, открыв глаза, Борисов прежде всего увидел курчавую голову нового стрелка-радиста, его исхудавшее бледное лицо и белую, закинутую под голову руку. Он как-то особенно легко и спокойно дышал.
— Дневальный! — крикнул Борисов.
Ивашенко и Морозов открыли глаза. Вошел дневальный с ведром воды и стал наливать в умывальник. Он ждал обычного вопроса, но Борисов молчал, и тогда дневальный сказал:
— А петрушка, товарищ капитан, продолжается, — и улыбнулся.
— Ну ее к черту! — ответил Борисов. — Ты бы о мыле позаботился, все раскисло.
Есть позаботиться, — уныло сказал дневальный, — сейчас принесу с дамочкой на бумажке.
Ивашенко поднял огромные голубые глаза и улыбнулся в пространство.
Дневальный раздернул шторы. В окне над морем золотился утренний туман.
— Скорее, скорее, ребята! — торопил Морозов.
Они чистили сапоги, потом плескались над умывальником. И, когда они вышли, трудно было заметить, что они не такие веселые, как всегда, только, может быть, чуть сильнее у Борисова и Морозова обозначились морщины. Муха не отбегала далеко и не лаяла, как обычно. Один Ивашенко — он был в этих краях впервые — наслаждался морем, и небом, и соснами.
* * *
В столовой было жарко от солнца. Гудели голоса. Мгновенно Люба притащила котлеты и какао. Они глотали все второпях, не разбирая как следует вкуса.
У калитки сада уже ждала полуторка, в нее набилось много народу. Все стояли в кузове и, чтобы не вывалиться, держались друг за друга. Ивашенко поднял Муху, ожидавшую очереди. Полуторка выскочила на дорогу, и, когда проезжала мимо костела, все услышали орган и детские чистые голоса.
На аэродроме гудели моторы, а над морем все еще не рассеялся туман.
Морозов позвонил в штаб, но «добро» на вылет не давали.
Борисов рассматривал карту. Лететь предстояло навстречу весне. Стоило углубиться в карту, и он мысленно видел весь маршрут. Напряжение поднималось, как ртуть в градуснике на солнечной стороне.
Ивашенко, осмотрев и проверив с оружейником пулемет, сидел на земле, подставив лицо ветру, и, положив голову на бомбу, разогретую утренним теплом, грыз коротенькую травинку. Рядом лежал его шлемофон, а у ног свернулась Муха и наблюдала за новым членом экипажа.
Прошла радистка с командного, Таня. Ивашенко ее сразу узнал и окликнул.
— Чего тебе, стрелок?
— С тобой связь держать в полете?
— Со мной.
-— С тобой и на земле готов держать связь.
— Очень ты мне нужен, — презрительно сказала Таня и пошла дальше своей легкой походкой.
«Не теряется стрелок», — подумал Морозов и вспомнил робость Кости Липочкина.