И только в двенадцать часов марши прекратились и начали бить позывные. Долго, тревожно сзывали они к репродуктору слушателей, а их и сзывать не надо — все и без того давно уже ждали какого-то важного сообщения.
— Говорит Москва! — раздался густой, взволнованно-твердый голос диктора.
Война!..
Дня не прошло, Гурин, взвинтив себя и Жека, подался в военкомат. Там он добился — у них приняли документы и выдали повестки, которые обязывали явиться на другой день к двум часам, имея при себе ложку, кружку и суточный запас харчей. Но Жек к назначенному часу не пришел. И в списках его почему-то не оказалось. Гораздо позднее Гурин узнал, что в военкомат прибегала мать Сорокина с медицинскими справками и взяла Жекин паспорт обратно.
Так Гурин остался без друга, и во всей колонне не было ни одного знакомого…
Однако в боевую часть Гурин не попал. Где-то за Ворошиловградом их колонну расформировали и его и ему подобных молодых ребят направили на оборонительные работы. Копали противотанковые рвы под Лозовой, пока не выяснилось, что немцы уже далеко в тылу. И тогда приказали разбегаться кто куда. А куда? Стал пробиваться домой.
Во время оккупации он скрывался от полицаев, от сотских, избегал разных мобилизаций, но не был затворником, не отсиживался. По вечерам собирались друзья-одноклассники, делились скудными новостями о событиях на фронте. Друзей, правда, осталось немного, рассеялись кто куда. Валя с родителями успела эвакуироваться, Жек быстро нашел общий язык с немцами, вместо баяна завел аккордеон, разучил их песенки «Лили-Марлен», «Розе-Мунд», фокстроты и веселил оккупантов своей музыкой.
Гурин на тайных вечеринках читал друзьям свои антифашистские стихи, пародии на немецкие песенки, новые, сочиненные им слова на популярные советские песни. И от этого все были так горды, будто они совершали какое-то большое патриотическое дело.
Первая зима была холодной и голодной, и Васька то с матерью, то с Алешкой ходил на колхозное поле, выдалбливали из-под снега мерзлую картошку, свеклу, морковь. Однажды они с Алешкой нашли запутавшуюся в бурьяне советскую листовку. В листовке была напечатана недавняя сводка Совинформбюро. Не помнит Гурин, чтобы когда-нибудь что-то взволновало его так сильно, как эта листовка! И они стали собирать по полю голубые листки, принесли и разбросали их в поселке. Потом это занятие для них стало постоянным.
А однажды Гурин выполнил даже серьезное задание подпольщиков.
В Ясиноватском депо работал паровозным слесарем один наш пленный. Его надо было освободить — под предлогом, что он болен и что его родина находится на оккупированной немцами территории. Комендант соглашался отпустить его, но требовал найти замену. И вот Гурину дали биржевое направление, где значилось, что он Lokschlösser. Под вымышленным именем и фамилией, с липовым ясиноватским адресом пришел Гурин с этой бумагой в депо. Посмотрел на него комендант недоверчиво — молод уж больно, опросил, где работал слесарем. Сказал: «Здесь, перед войной, два месяца». Ответ походил на правду, в голосе была уверенность. А уверенность была оттого, что Гурин действительно работал здесь в Западном парке одно лето до войны, только не слесарем, а техническим конторщиком, а точнее — списчиком вагонов.
Оформили Гурина, выдали на неделю продуктовые карточки. Пленного отпустили. А Гурин, поскольку Lokschlösser он был никакой, не умел даже напильник в руках держать, на третий день на работу не вышел.
Пленного, которого он выручил, звали Костей. Только это и знал он. И лишь много лет спустя, после войны уже, узнал фамилию его, узнал, что он был командир Красной Армии, что его освободили, чтобы переправить через фронт, и действительно переправили. Узнал он и то, что Костя после войны остался жив, был несколько раз ранен, жил в Калининграде, искал Гурина, чтобы встретиться, и не нашел. Обо всем этом Гурин узнал, к сожалению, только через год после смерти Кости.
Последнее лето Гурин работал в совхозе. Управляющий хоть и был немецким ставленником, но, наверное, не совсем потерял совесть: молодежь не выдавал.
Так прошли почти два долгих года, когда наконец стали доноситься глухие вздохи фронта — наши теснили немцев, близилось освобождение.
И вот он сидит в яме и ждет его, ждет с минуты на минуту, а оно задерживается. Гудит земля, иногда такая канонада поднимается, что даже глина со стен ямы сыплется на голову, а фронт все ни с места, застрял.
И вдруг радостный крик Алешки:
— Васька, вылезай! Наши пришли!
Мигом разбросал маскировочный бурьян, хворост, крышку тяжелую свернул набок.
— Вылезай! Скорей!
— А точно? — все еще не верит Васька в свое освобождение.
— Сам видел — по шляху танки идут, а на Симбику — машины, красноармейцы! В погонах! — рассказывал Алешка.
«А вдруг то не наши? Мало ли кого немцы понагнали сюда: то румыны были, то итальянцы, то словаки с красными петлицами, как у наших, то власовцы, то полицаи, то казаки, то какие-то с белыми нашивками на рукавах, а на этой нашивке пальма и полукругом надпись „Turkistan“… Не ошибся ли Алешка?..»
— В погонах, говоришь?
— Ну да! Наши ж теперь в погонах.
Верно, он слышал об этом новшестве в нашей армии.
Вышел Васька на волю — день солнечный, тихий, теплый. Пахнет ранней осенью — яблоками, сухой травой, первым палым листом. Выглянул за ворота и увидел на еще пустынной улице солдата. Нашего солдата! Идет он по тротуару в выцветшей пилотке со звездочкой, на груди автомат с большим дисковым магазином, в плащ-накидке. Идет так себе, не спеша, спокойно, чуть вразвалочку. На другой стороне улицы, чуть приотстав, второй шествует — тоже не торопясь.
Увидел Гурин солдат, и забилось сердце. Точно так же оно билось три дня тому назад, когда бежал от немцев, — так сильно и тревожно, но теперь не от страха, а от радости. И не знает он, что делать: то ли навстречу солдату бежать, то ли своих звать, чтобы посмотрели. А солдат все ближе и ближе. И видит Гурин, что солдатик-то совсем молоденький, моложе его самого, и росточком пониже, и нахлынуло на Гурина чувство стыда, неловкости перед солдатом: тот воюет, освобождает его, а он стоит в легкой рубашке у ворот дома…
А солдат уже — вот он, совсем близко подходит, смотрит на Гурина настороженно.
— Здравствуй, — сказал ему Гурин и сам не узнал своего голоса. — Наконец-то дождались!..
Солдат устало кивнул и прошел мимо.
А вскоре все улицы заполонили военные — одни шли или ехали, не останавливаясь, другие расквартировывались, будто надолго, но оказалось — только на несколько часов: снялись быстро, пошли дальше, их сменили другие.
И был в поселке сплошной большой праздник. Хорошо — пора чудесная: конец лета, было чем угощать освободителей. На улицу выносили арбузы, дыни, фрукты, помидоры. Идут ли, едут ли солдаты — уже руки полны угощениями, нет, не проходите мимо, не обижайте, отведайте нашего.
С интересом смотрели на новую форму, разглядывали появившиеся погоны, немного смущались и даже пугались их — уж больно похожи на погоны старой армии, — с трудом привыкали к новым званиям: «солдат», «генерал», «полковник», «офицер» — все, казалось, «не прилипало» к нашей армии.
Алешка носился как угорелый — все хотелось знать, все увидеть, все пощупать. Таскал солдатам, что мог: побуревшие, но еще твердые, как галька, сливы из своего сада, скороспелую сладкую терновку из соседского, помидоры; зазывал в дом умыться, отдохнуть, воды напиться. Ощупывал погоны у офицеров, просил потрогать автомат у солдат. Василий одергивал младшего брата, хотя и самому, не меньше Алешкиного, хотелось подержать оружие своими руками. Очень хотелось, но стеснялся, сдерживал свой порыв, чувствовал себя неловко оттого, что не в армии. И хотя его никто не спрашивал ни о чем, не упрекал, он тем не менее при каждом удобном случае старался оправдаться, рассказывал, как жил, чем занимался во время оккупации.
Гурин показывал свои стихи политработникам, те читали, хвалили и возвращали тетрадь. Гурин умолял военных взять его к себе в часть, но те отвечали, что не имеют права, советовали обратиться в военкомат.