— Нет, насчет этого погоди, Витенька. Страшновато, — признается Шура. От его рассказов у нее захватывает дух и, кажется, останавливается сердце.
Усова ничем не проймешь. Напевая что-то себе под нос, он садится верхом на коня и едет проверять службу пограничных нарядов, а в свободное время обложит себя книгами и работает. Но достаточно, чтобы его конь в течение двух дней не завернул к школе, как у ворот заставы появляется Шурочка и, смущенно теребя кончик вздернутого носика, просит часового доложить дежурному, что пришла учительница и хочет видеть начальника заставы «по очень важному делу».
Почему-то особенно часто ее визиты на заставу совпадали с дежурствами Игната Сороки, шутника и забавника. При появлении Шуры он принимает официальный, до приторности вежливый вид. Вытянувшись в струнку, смотрит посетительнице пристально в глаза, лаконично отвечает:
— Начальник заставы лейтенант Усов заняты службой по охране государственной границы. Посторонним… тревожить запретили.
— Да я же не посторонняя… Разве вы меня не узнаете?
— Никак нет!
— Странно…
Шурочка еще в большем смущении пожимает плечами.
— Так точно, странно… Вы не можете себе представить, какая у меня скверная на лица память!
— Очень жаль.
— Так точно.
— Как же вы с такой, с позволения сказать, скверной памятью можете служить в пограничных войсках?
— Никак нет, я вам сказал, что у меня никудышная память на лица, но я очень хорошо слышу и вижу.
— Вы, может быть, признаете меня по голосу?
— Да, голос такой я где-то слышал… Кажется, по радио…
— Никак нет, товарищ Сорока, вы ошибаетесь. Может быть, можно увидеть политрука?
Александре Григорьевне сразу неудобно вызывать по «важному делу» Клавдию Федоровну, но коварный дежурный и тут начинает вставлять свои шпильки и путать все карты.
— Никак нет. Политрук заставы после очередного дежурства прилегли отдохнуть.
— А Клавдию Федоровну? — открывает Шурочка свой последний козырь.
— К сожалению, Клавдия Федоровна выбыла в город по личной надобности.
После такого разговора у Шурочки начинают часто моргать ресницы и кончиком туфли она сердито топчет ни в чем не повинный кустик.
Видя это, Сорока смягчает тон и предлагает гостье повидать Олю с братиком, которые вместе со старшиной Салаховым собираются варить куропаткины яйца.
Предложение дежурного принимается с нескрываемой радостью. Шура бежит разыскивать ребятишек и начинает помогать в их детской кулинарии, а там, глядишь, сняв «запрет», выходит Витя Усов — и все повторяется сначала до очередного «путешествия» лейтенанта Усова на Чукотский полуостров на собаках и оленях с переправой через быстротекущие реки на самодельном, примитивно устроенном плоту.
Клавдия Федоровна как старшая по возрасту в их кругу относится ко всем этим житейским историям с теплотой, действительно материнской нежностью и заботой. Размолвки среди друзей она старается по возможности быстро устранять. Вчера, например, она пробрала основательно Шуру за ее нерешительность и капризы. Досталось и Усову. Но он только отшучивался:
— Действуйте, Клавдия Федоровна, действуйте. Время тоже на нас немало сработало.
Сегодня она нарочно позвала их в село, чтобы они без помех могли поговорить друг с другом. Кроме того, ей хотелось познакомиться с родителями Галины. Виктор Усов согласился побывать в селе, потому что ему нужно было кое-что разузнать об одном недавно появившемся здесь человеке.
Прежде чем зайти к Седлецким, они прошлись по селу из конца в конец.
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Что за человека высмотрела Франчишка? — спросила Стася после исчезновения соседки. — Может, она брешет?
— Может, и брешет, — уклончиво ответил Олесь и поспешно вышел из комнаты.
В саду Седлецких было много вишневых деревьев, начавших уже ронять на траву пожелтевшие листья. В самом конце сада находилась беседка, обвитая хмелем.
Раздвинув куст сирени, Олесь, согнувшись, полез в беседку. Увидев сидевшего за круглым столиком вчерашнего «контрабандиста», он так растерялся, что даже позабыл поприветствовать быстро вскочившего гостя.
— Не ожидали, пан Седлецкий? — проговорил гость. Острые разномастные глаза его смотрели на Олеся сквозь круглые роговые очки, неуклюже сидевшие на сухом хрящеватом носу. Вчера этих очков на незнакомце Олесь не видел. Он еще больше смутился.
— Удивлен немножко… это сущая правда, — пробормотал Олесь и присел напротив. Он не только был не рад пришельцу, но чувствовал себя так, словно его самого, как карася, посадили в пруд пана Гурского к матерым, столетнего возраста щукам.
— Не удивляйтесь, пан Седлецкий, — негромко проговорил гость, видя замешательство хозяина. — Я считал себя обязанным навестить оторванного от своей отчизны земляка именно сегодня!
— Благодарю вас, пан. Но мы со своим братом Янушем здесь родились и выросли…
— Вы мне не дали договорить, пан Седлецкий! Я имею в виду всю нашу многострадальную Польшу, о которой должен болеть душой сейчас всякий честный поляк. Теперь в каждом польском доме есть свое горе!
— Это вы тоже верно сказали, — подтвердил Олесь.
— Вы, как мне известно, чистокровный поляк и свой человек, поэтому будем говорить откровенно. Я шел к вам, но в вашем доме оказались посторонние люди, и я вынужден был пройти в сад.
— Да, я вас понимаю, но в село, кажется, пришли пограничники, пан… пан… простите, не знаю вашего имени, — быстро заговорил Олесь. Он чувствовал себя неловко, да и неприятен был этот бесцеремонный, с напористым взглядом человек в длинном сером макинтоше и в легкой фетровой шляпе.
— Сукальский. Вы же знаете, что я приехал к своему родственнику ксендзу Сукальскому. Меня не интересуют дела советских пограничников. Я прибыл навестить моего родственника и зарегистрировался в милиции. Я свободный служитель всемогущего господа бога и Речи Посполитой. Мое искреннее желание, подкрепленное свыше моими святыми наставниками и его преосвященством папой римским, — помочь каждому католику, на которого обрушилось тяжелое бедствие. Мне стало известно и ваше большое несчастье.
— Покамест, пан Сукальский, в моем доме не было большого несчастья, осторожно возразил Олесь, начиная догадываться, к чему клонит этот человек.
— А разве приход новой власти, которая попирает религию и свободную торговлю, — это не несчастье, пан Седлецкий? Когда не было Советов, разве ваша пани Стася не покупала дешевых заграничных товаров, разве не было возможности заниматься коммерцией? Ведь она, кажется, привозила из Кракова дамские чулки, шелк, обувь…
Олесь отлично помнил, как года два назад Стася действительно привезла какие-то тряпки и начала ими торговать. Однако вскоре нагрянула полиция, произвела обыск и опись всех товаров, а потом пригрозила судом. Как тогда Стася откупилась от полицейских чиновников, одному богу известно. «Может быть, такой же монашек всучил тогда Стасе этот товарец из чужого магазина», — подумал Олесь, но сказал совсем другое:
— Я, пан Сукальский, плохо разбираюсь в тонкостях торговли. В этом больше смыслит пани Стася. Но должен вам признаться, что сейчас торговля идет плохо. У Советов очень много товаров, и торгуют они гораздо дешевле, чем мы. Думаю, что нам придется закрывать лавочку.
— Вот, вот! Сначала они закроют вашу лавочку, а потом, если вы не захотите идти в колхоз, вас с пани Стасей и дочками увезут в Сибирь, за десять тысяч километров…
— Вы так думаете, пан Сукальский? — сумрачно спросил Олесь. Точно такие же слова он слышал от Юзефа Михальского, и ему никак не улыбалось совершать такое длительное путешествие. Олесь крепко задумался.
— Не думаю, а знаю! — резко подтвердил Сукальский и, чувствуя, что слова его достигают цели, продолжал: — А то, что делается с вашей младшей дочерью, это вам по душе, пан Олесь?
— Нет, не по душе, — откровенно признался Олесь, удивляясь, откуда пану Сукальскому известны такие подробности.