— Ходы сообщения готовил по своему росту? — спросил Супрун, командир соседней роты.
— Так точно! Солдаты постарались. «Надо, — говорят, — уберечь старшину. Широкая спина. В наступлении за ней можно укрываться, что за самоходкой».
Скоро офицеры убедились, что не зря у старшины просолилась гимнастерка. Солдатам спуску не дает и сам пример трудолюбия им показывает.
— А теперь пойдемте к вам, товарищ младший лейтенант, — обратился Заикин еще к одному взводному. — Похвалитесь и вы, как живете.
— Да… Тут, понимаете, товарищ капитан… — Офицер заметно покраснел, не зная, что сказать.
— Пока обойдемся без объяснений. Дадите их там, на месте.
Как только подошли к опорному пункту лейтенанта, одни начали язвительно покашливать, другие крутить носом, а кто-то из шедших позади подпустил шпильку: «Те же кафтаны, да не те же карманы». После осмотра опорного пункта Заикин не стал делать разбор. Подозвав к себе взводного, сдержанно спросил:
— Так что, будем отдыхать?
Поспешно смахнув выступившие на носу росинки пота, офицер сконфуженно процедил:
— Ясно, товарищ капитан, рано отдыхать! Занятия пошли впрок. Люди поняли, что во время фронтового затишья об отдыхе не может быть и речи. Они с новой силой взялись за совершенствование обороны, но вскоре на их головы свалилась нежданная беда: у солдат началась «куриная слепота». Днем солдат как солдат. А наступают сумерки, он что курица — ничего не видит! Поразив сначала немногих, «куриная слепота» быстро расползлась по всему батальону. Комбат встревожился, доложил по команде. На следующий день с утра появились врачи. Походили, посмотрели, пошли докладывать выше, а когда в батальоне из посторонних никого не осталось, к Заикину подошел пожилой солдат с избитым оспой лицом:
— Довелось мне пройти всю империалистичну, а за ней и гражданку. Так и тогда не однажды донимала нашего брата эта самая слепота. И что думаешь, комбат? Сами мы ее одолели, проклятущую.
Заикин, сощурившись, внимательно посмотрел солдату в глаза.
— Ну-ка расскажи, как это вы ее?
Пригладив закопченные усы, солдат чмокнул обветренными губами.
— Как тебе сказать. Стреляли ворон да грачей и ели ихнюю печенку. Сырую. Пакость, не всякий проглотит, а помогала.
— Сколько же их надо, этих ворон?
— Считай, по две-три на каждого.
— Ого! Где же их столько взять?
— В том-то и дело, что немного их здеся. Но кое-что есть. Вон, гляди, как хлопочут над гнездами. Позволь, командир. Надо попробовать. Сама эта паскуда не отступится.
Комбат, естественно, не возлагал больших надежд на такое врачевание, но солдату все же уступил. «Не корысти ради печется. Да и есть же народные средства. Почему бы не попробовать?»
— Ладно. Только смотрите там. Без баловства.
По-стариковски повернувшись и переваливаясь с боку на бок, солдат зашагал по траншее в расположение своей роты. И скоро, нарушая тишину, то в одной, то в другой рощице послышались одиночные выстрелы. Несколько дней постреливали и спозаранок, но Заикин делал вид, что не замечает этого, о разговоре с солдатом никому не говорил, командиру полка не докладывал. «Хватает у него своих забот», — решил он.
Вскоре жарче стало пригревать солнце. Радуя глаз, дружно пошли в рост травы. По указанию командира полка в солдатский котел обильно повалила крапива, а затем и щавель. Может, это, а может, и воронья печенка свое дело сделала. Спустя десяток дней слепота стала отступать.
Тяжкая окопная жизнь просветлела. По вечерам, когда вокруг стихало, то в окопе, то на артиллерийской позиции стали собираться группками солдаты. Один с цигаркой в рукаве прижмется к неостывшей земле, другой привалится спиной к волглой стенке окопа, третий подопрет плечом пробудившееся деревце — и польется песня. Негромкая, протяжная, с грустинкой, и на душе становится легче. А как-то на днях Заикин услышал совсем новую:
Несколько басов тянули с натугой, а над ними, взвиваясь ввысь, звенел тенорок:
Защемило сердце.
— Эта откуда появилась? — спросил комбат у ординарца Кузьмича. Тот помедлил, видно, вспоминал, приходилось ли где слышать раньше.
— Должно быть, затянули те, которые прибыли из госпиталя.
Когда, не зная покоя ни днем ни ночью, вгрызались в землю, Заикин думал, что было бы самым большим счастьем упасть где попало и досыта выспаться, а вот теперь, когда уже можно выкроить минуту да отдохнуть побольше, он этого себе не позволял. А тут, вдруг расслабленно опустившись на приступок, уснул.
— Пойдем в блиндаж. Отдохни. Сколько вот так? — обратился Кузьмич.
Заикин очнулся.
— Кто-то зовет? — поднял он голову.
— Пока не зовут, а ежели и вздумают, то обратно же есть кому говорить. Давай стяну обувку. Ноги небось изопрели. — Бросив у ног капитана старые опорки, Кузьмич стащил с него сырые, набрякшие сапоги. — Пойдем в блиндаж, — потянул ординарец комбата за руку
Своего ординарца — Константина Бодрова — Заикиы знал давно. Был он у него во взводе стрелком, а затем в роте пулеметчиком. Под Ржевом Кузьмича тяжело ранило. Попав в госпиталь, он недолечился и бежал на фронт. Долго мотался, ища свой полк. Появившись с перевязанной рукой в роте, категорически заявил:
— Хватит. Хорошего понемножку.
Заикин не соглашался оставлять раненого на передовой.
— Куда тебе с ней? — посмотрел он на подвязанную руку.
— Как это куда? К своим, во взвод. Пока можно и одной.
Поняв, что уговоры напрасны и Бодров из роты не уйдет, комбат по-доброму крякнул:
— Ладно. Оставайся. Будешь у меня связным. Придется тебе воевать ногами, — серьезно, но мягко сказал комбат.
Так Бодров остался при ротном, а когда Заикин пошел на повышение, забрал с собой и его. На новом месте солдат получил звание ефрейтора, стал ординарцем у комбата.
В батальоне, как и в роте, никто не звал его ни Бодровым, ни Константином. Все звали Кузьмичом. Уважали не только за возраст — за храбрость, верность, доброту. Иногда новички, не разобравшись, кто тут комбат, принимали его за командира батальона. Заикин, не обижался, махнет, бывало, рукой, ухмыльнется. Так и продолжали они служить, помогая друг другу выполнять тяжелый долг солдата на войне…
3
Прошедший день Дремов провел на переднем крае. Уточнял с артиллеристами цели для ведения огня, кратчайшие маршруты выдвижения и рубежи развертывания противотанкового резерва, намечал дополнительные полосы минирования. Лишь на закате, умаявшись, добрался до своего НП. В блиндаже было темно и сыро. Накинув плащ-палатку, он намеревался немного отдохнуть на траве. Но как только лег у блиндажа и закрыл глаза, память унесла его в далекое прошлое.
Вспомнилось, как после гибели отца, воевавшего в гражданскую где-то под Херсоном, а вскоре и трагической смерти матери от руки бандита его, истощенного мальчишку, определили в детскую колонию, находившуюся в том самом помещичьем имении, где до революции батрачили родители. Там он окреп, подрос, там вступил в комсомол. Вскоре ему как активисту стали поручать ответственные задания. Одно из них сохранилось в его памяти на всю жизнь. Было это в двадцать третьем, в ту пору весны, когда звонко журчат ручьи, а во дворах расползаются талые лужи. В один из вечеров, когда Дремов возвратился из класса и собирался лечь спать, его срочно позвали в комсомольскую ячейку. Там он услышал страшную весть: кулаки разгромили в селе Журавке созданную бывшими партизанами небольшую коммуну, а нескольких коммунаров повесили на телеграфных столбах. «Иди, Ваня, — сказал ему худенький, такой же, как и он сам, секретарь ячейки Миша Чернега. — Надо выяснить и доложить в райком»! Ваня быстро оценил, чем это все может для него обернуться. «Голая степь, семь верст в кромешной темноте». Но без колебаний поспешил отправиться в путь.