…Крылатилась над селом, над степью, над лесами, реками и озёрами долгая декабрьская ночь. Трепала белым летучим подолом низовая позёмка, с воем шваркала в окна снегом, и подпевали ей обмёрзлые белые в лунном свете волчьи стаи. Злым огнём полыхали их голодные глаза. Сквозь пургу и темень многих столетий со слезящимся восковым огарком шёл по следам жития святого Сергия убогий отрок, вёл за собой диких душой товарищей. И с душевным трепетом и восторгом зрели они во время служения божественной литургии рядом с Сергием ангелоподобного и чудесного мужа. И сияло, как солнце, лицо его, так что бывший в церкви молчальник Исакий не мог на него смотреть. Одежды же его необычны – чудные, блистательные, а на них узор злато-струганный видится.
По окончании литургии святой Сергий открылся ученикам: «Тот, кого вы видели, – ангел Господень; и не только сегодня, но и всегда по воле Божьей служу с ним я, недостойный…».
Горела свеча. И не метель шуршала по окнам, лебеди крыльями заплескали: «Нет, то не гуси загоготали и не лебеди крыльями заплескали: то поганый Мамай пришёл на русскую землю и воинов своих привёл». Святой Сергий в Лавре служит молебен, благословляющий князя Дмитрия с князем Серпуховским Владимиром, князьями других областей и воеводами на битву с Мамаем. На прощанье князь Дмитрий опустился на колени, и Сергий осенил его крестом: «Иди, не бойся. Бог тебе поможет». И, наклоняясь, шепнул на ухо: «Ты победишь». И будто не на печи, а там они, на осеннем поле Куликовом, вместе со своими далёкими предками. И часто-часто бьются их сердчишки под золочёными доспехами при виде тёмных мамаевых ратей. «А уж соколы и кречеты, и белозёрские ястребы рвутся с золотых колодок из каменного города Москвы, обрывают шёлковые путы, взвиваясь под синие небеса, звеня золочёными колокольчиками на быстром Дону…
За Дон скоро перелетели и ударили по несметным стадам гусиным и лебединым. То ведь не соколы и не кречеты – то обрушились русские князья на силу татарскую. И ударили копья калёные о доспехи татарские, загремели мечи булатные о шлемы хановские на поле Куликовом, на речке Непрядве…»
– Откуда же святой Сергий заранее знал, что князь Дмитрий победит Мамая? И не видя битвы воочию, за убиенных молился. От монастыря до Куликова поля сто вёрст было или двести. Как он видел? – вопрошает Афоня, глядит на отблёскивающую в сумраке лысину Данилы.
– Ясновидящий он был, – говорит Данила, – святой. Горний огонь к нему с небес нисходил. И он мог видеть и что было, и что будет.
– Мне бы так, – засмеялся Гераська, – как узнал бы, что тятя меня пороть собрался, я бы убёг.
– Судьба, ребята, – не кнут отцовский. Кнут не мучит, а добру учит, – отозвался Данила. – Гришатка вон. Вроде как обижен, рук-ног нету, а счастливее всех нас. Господь ему дал великий дар художества.
– А руки-ноги пошто отнял? – встрял Афонька. – Ходить-то на культях вон как солоно.
– Крест ему такой Господь дал. В скорбях, ребя та, душа высветляется…
– Полегше бы, – подражая матери, с пристоном вздохнул Афоня. Повернулся к Гришатке. – Чо молчишь?
– А чо говорить-то?
– Один человек, – прокашлялся Данила, – нёс по жизни свой крест. И он ему тяжёлым показался. Он возьми его и отпили. Легко стало. С тех пор по жизни шёл вприпрыжку. И раз подошёл к страшу-чей бездонной пропасти. Ни мостика, ни верёвки… Другой человек свой крест положил и по нему через пропасть перешёл. А этот свой подпиленный положил, – чуть до краешков достаёт. Пошёл через пропасть, а край-то возьми и осыпься. Он сорвался в пропасть, косточки себе все поразбил».
– А не укорачивал бы, цел остался, – сказал Афоня. – Правда, Гриш?
Тот отмолчался. Чувствовал, что Данила рассказал эту притчу для него. Вспомнил, как ещё маленьким укатился в лес, белены наесться: «Совсем от креста своего отказаться хотел… Ангел-хранитель не попустил…».
Короток зимний день, будто воробьиный скок на морозе. В Рождественский пост Журавины говели. Не особо строго. Картошку с постным маслицем толкли, рыбкой баловались. Данила же капусткой квашеной, без масла, да сухариками себя питал, строжился. Писал он в те поры для купца Зарубина на заказ большую икону Николая Чудотворца, а Никифор ладил для неё серебряный оклад. Афонька с Гераськой и рады, что не до них. Приноровились на берегу Самарки в лозняке, где капустники, петли на зайцев ставить. Чуть развиднеется – на лыжи и петли проверять. Так на реке целый день и катаются, пока не обмёрзнут.
Гриша зимой по снегу ходок никудышный. Разве с отцом на лошади, или Афоня смилостивится – на санках свезёт на Яшкову гору покататься.
Он всё больше рисовал за столом. Коротким карандашиком по листу чиркал. Арина на цыпочках сзади подойдёт, рот ладошкой прикроет, глядит. Глядит и всё равно не стерпит:
– Господи, вылитый отец Василий в новой рясе.
– А как ты догадалась, что в новой?
– Старенькая-то у него намного короче, а эта снег метёт, – чмокала сына в макушку, отходила к своим чугунам да кочерёжкам. – Сподобил Господь. Одно отнял, другое дал.
Скок-скок зимний денёк да под застреху и упрыгал. Ночь навалится, спать уморишься. Как-то ближе под утро разбудила Арина Никифора.
– Никиш, выйди, глянь. Будто корова помыкивает. Уж не отелилась ли.
– Считали же, после Рождества срок. – Идти из тепла на мороз, кому доведись, нерадостно.
– А ну как обманулись? Морозяка какой, телёнка, не дай Бог, заморозим.
Вышел Никифор на крыльцо. Луна над трубой серебряным блином повисла, будто погреться дымом пришла. Светлынь, хоть иголки считай. Глядь, на крыше овчарни тёмный зверь. Уши торчком, из пасти пар. Зелёным пламенем из глаз полыхнул на Никифора и пропал. Он мужик не робкого десятка, а тут попятился. Побёг в мастерскую, Данилу с печи стащил. Оделись, вилы взяли – и к овчарне. Глядь, в крыше солома разрыта и следы волчьи. Ладно, корова учуяла, мычать стала, а то бы всех овец порезали. По следам определили, стая голов в десять наведалась. В те времена волки крепко крестьян обижали. За зиму дворах в двадцати овец, а то и телят почекрыжили. Разговлялись свежатинкой, окаянные. На дорогах в степи разбойничали. Ночью конных, кто в одиночку припозднился, встречали. С упряжью лошадей разрывали на части.
В стужу приспело и Рождество Христово. Не у одной ребятни щёки румяные. У солнца зимнего лик на закате от лютого мороза красный. Стёпка-пономарь на колокольне в колокола наяривал, щеку отморозил. Отец Василий после праздничной ночной службы поостерёг православных:
– Винцом-то братья и сёстры поаккуратнее разговляйтесь. Не упивайтесь до потери облика человеческого. Не радуйте бесов. Когда вы упиваетесь, они у вас за спиной, невидимые, копытами и когтями от радости топочут, козни строят, как ловчее душу православную загубить. Не радуйте демонов пьянства, а радуйте смирением ангелов-хранителей своих…
После обедни отец Василий дотемна ходил по дворам, беседовал, увещевал. И всё одно, к ночи в разных концах села выплёскивались на улицы брань, бабий визг. Упившийся до помрачения ума Филяка, босой, в одной рубахе, вывалился из избы на снег. Привиделось ему, будто на плетне сидит бес и рожи ему строит. Выворотил из саней оглоблю и обрушил демона наземь. Тот оборотился свиньей, но и в животном обличье не спасся от оглобли. На другой день аника-воин нашёл под плетнём окаменевших за ночь на морозе петуха и подсвинка, из коих собственноручно вышиб дух… Запечалился.
…В то самое утро затемно Никифор с Данилой, загрузив в лёгкие санки три десятка икон-краснушек, наладились в Самару. Гриша упросил отца взять его тоже. Холёная, любимая домовым, кобылица Лизка хорошей рысью несла санки по улице. Гриша выглядывал из высокого воротника овчинного тулупа, чувствуя боком сквозь ткань горячие лепёшки. За селом по степи он будто плыл по белым волнам, проваливался в дрёму.
– Не спи, замёрзнешь, – тормошил его Данила. Отец правил лошадью, Данила вместе с Гришаткой лежал на соломе в задке саней. Кругом снега. На буграх пушился инеем ковыль. Часовыми торчали вдоль дороги длинные, с почернелыми головками будылья татарника. Ледяное дыхание зимы обжи гало лицо, заползало под тулуп. Но вот выдралось из туч солнце. И вмиг степь до горизонта занялась радостным сиянием. Будто кинулась навстречу лучам, предчувствуя весну. Данила растолкал за дремавшего Гришатку. Тот лупнул глазами и тут же зажмурился. Заплясали под веками разноцветные светляки.