И опять Грише почудились присутствие вчерашнего гостя. Пока хозяйка спорила с учителем, он делал наброски. Афонька, не зная, куда деваться, мешал бронзовой кочергой дрова в камине, летели искры.
Всё закончилось на удивление мирно и даже дружески. После невиданного обеда на серебре из десятка блюд все как-то осовели. Хозяйка покаялась перед учителем в горячности. А тот счёл это за сердечный знак и в его бедное сердце вонзилась ещё одна стрела. Гришиным наброскам Мария Спиридоновна подивилась. Сказала, что он ей премного льстит, – она так мало похожа на изображённую им красавицу. Узнав, что Гриша – большой почитатель Пушкина, подарила ему красивый, с золотым обрезом, трехтомник. Афоне преподнесла бронзовую статуэтку Прометея, терзаемого орлом, учителю презентовала дорогой альбом.
…По дороге обратно каждый из них думал, что Мария Спиридоновна предпочла его остальным. Афанасий правил жеребцом. Григорий и учитель на раскатах толкались плечами, молчали. Учитель в мечтаниях спасал её от заблуждений. Всем своим влюбленным сердцем он ненавидел бомбистов, задуривших голову бедной девушке.
Гриша подбородком раздвигал ворот полушубка, тыкался носом во внутренний карман, где лежал тот самый карандаш, на котором остались следы от её зубов. Сквозь запахи овчины и сена пробивался слабый запах ее духов. Это волновало и будоражило душу. Он закрывал глаза и в воображении вставали сладкие видения. В цветущих васильковых лугах она собирает цветы, а он рисует. Над ними заливаются жаворонки, всё божественно прекрасно и просто. Вот она подходит к нему, протягивает руку. В ладошке крохотное, в крапинках, яичко.
– Чьё это, Гриша?
– Жавороночье.
– Пойду положу в гнездо, пока не остыло, – и уходит в дрожливое марево…
Дома Гриша велел Афоне разложить в рядок наброски, сделанные в гостиной, взял в зубы карандаш, тот самый.
– Ты, Гришань, поусердствуй, – попросил Афоня. – За её добро. Видишь, какого мне бронзового мужика с орлом задарила. Дорогущий, небось…
Григорий пристально поглядел на брата, но не сказал ни слова.
– Ухожу, ухожу. – Знал тот, что не любит Гриша, когда над душой стоят.
Потом в мастерскую заглянула мать. Поцеловала сына в темя. Долго глядела на листы с набросками:
– Ишь какая глазастая. Дочь, што ли его? Не замужем? За какого-нибудь князя, небось, отдадут.
– Не замужем. – Гриша, улыбнувшийся, было, на «медную картинку», посмурнел лицом от «князя».
Увидев на подоконнике статуэтку Прометея, мать подошла поближе, перекрестилась.
– Господи, стыдоба какая. Голый как из бани…
– Нет, мам, не из бани он, – тучка сбежала с гришиного лица.
– …Поленились камни убрать, он, мокрый, оскользнулся и свалился на спину. А зверь, вид но, за баней караулил, накинулся… Ай птица это? Крылья растопырила. Сослепу не разгляжу…
– Данила, ты слыхал, мамака как Прометея-то расшифровала? – Гриша, не выпуская изо рта ка рандаш, засмеялся сквозь зубы.
Данила, сосредоточенно накладывавший на икону краски, вскинулся, будто из глубины наверх вынырнул:
– Какой Прометей?
– Да мамака… Ты не слыхал? – недоумённое лицо Данилы ещё пуще рассмешило парня. Карандаш выпал изо рта, покатился по «лицу» Марии Спиридоновны.
– Какой тебе смех? Видно, больно мужику, кричит во всю глотку, аж небо в роте видать, – Арина с укором поглядела на сына. – Не мужик, мам, это – титан, – осерьёзнел Гриша.
– Не буровь, – перекрестилась Арина. – Данила, скажи хоть ты путём.
– Это греческий богатырь, – пояснил Данила. – Прометеем звать. Он у бога Зевса украл огонь и принёс людям. За это Зевс приковал его к скале за руки и за ноги. Всяк день сюда прилетал орёл и клевал ему печень.
После его рассказа Арина долго молчала. Вглядывалась в статуэтку, вздыхала. Потом посетовала:
– Огня уж пожадовал, на эдакие мученья мужика обрёк. И, чо ж, этот орёл заклевал его до смерти?
– Прометей был бессмертный. Всякий раз за ночь у него расклёванная печень снова вырастала.
– И что ж, по сей день он его терзает?
– Это миф, мам, сказка.
– Хороша сказка. Нагляделась, теперь ночь не усну. Наш Господь за грехи наши сам себя на муки крестные обрёк, а эти… За печку вон её спрячьте, а то глянешь, жалко делается.
– Ладно, Афонька вернётся, приберём.
…После ухода матери Гриша еще долго улыбался. Представлял, как при встрече расскажет про это Марии Спиридоновне. Портрет её, однако, продвигался туго, а точнее, никак не вырисовывался. В который раз он уже сталкивался с необъяснимым. Начинал рисовать, и вдруг проступало выражение лица необычное, какого при позировании вроде и не замечал. Так и теперь. В портрете Марии Спиридоновны выступил какой-то зверушечий промельк. Гриша отходил от стола, приглядывался сбоку. И никак не мог понять: крылья чуть курносого носа ли, уголки глаз, улыбка, едва восходившая на губах, давали это выражение. Он начинал опять с чистого листа, но выходило то же самое.
Так промучился несколько дней. Мария Спиридоновна снилась: смеялась, показывала язык, убегала, мелькая белым платьем меж страшенных чёрных дубов. С ужасом, который охватывает только во сне, Гриша замечал на источенных червем стволах прораставшие где звериный глаз, где клык, где ухо, где вывалившийся язык. Летучие мужички, ростом с рукавицу, в красных поддёвках топориками срубали эти клыки, глаза, языки, стаскивали в одну кучу и поджигали. Из густого едучего дыма выскакивали угольно-чёрные звери с огненными зенками, гнались за белым платьем, ревели.
…Утром, разглядывая наброски к портрету, Григорий вспомнил сон и оделся мурашками. На миг показалось, что на портрете проглядывало то самое выражение, что было у рождавшихся в огне зверей.
Заходил учитель. Гриша показал ему наброски.
Александр Евлампиевич долго разглядывал, вздыхал. На робкое пожелание съездить к Марии Спиридоновне ещё раз откликнулся с жаром.
– Конечно, пусть попозирует. Жеребца снова у целовальника возьмём, закатимся. Да и она приглашала…
Перед уходом, у самой двери, учитель вдруг пространно стал говорить о мистической улыбке Джоконды, попросил один из набросков портрета. Потом совсем стушевался:
– Это для архивной хронологии. На память о дискуссии с Марией Спиридоновной.
В окно Гриша видел, как Александр Евлампиевич, боясь помять, обеими руками нёс перед собой тот самый лист с карандашным наброском.
До Пасхи они также втроём раза четыре ездили к Марии Спиридоновне. Встречала она их всегда радушно. Для каждого из гостей обозначилось своё занятие. Афанасий с большим усердием разглядывал альбомы живописи итальянских художников, краснел и ерошил волосы. Гриша за низеньким столиком делал наброски. Сама юная хозяйка иногда по просьбе гостей играла на клавиакордах, но чаще дискутировала с учителем. Правда, раз от разу Александр Евлампиевич возражал ей всё слабее, а потом и вовсе перестал. Они всё больше обсуждали книги и брошюрки, которые хозяйка давала ему для прочтения. В разговорах учитель краснел и путался так, что Гришатке делалось его жалко.
В тот раз беседа вертелась вокруг романа «Отцы и дети». Мария Спиридоновна восхищалась Базаровым, его внутренней силой, жаждой служить народу. Локон падал ей на щёку и она, оттопыривая нижнюю губку, сдувала его.
– А вы, Марья Спиридоновна, пошли бы за Базарова замуж? – покраснев всем лицом, спросил вдруг учитель.
Грише сделалось жалко его, но тут же он ощутил и некое раздражение. В этот раз он не делал никаких набросков, а просто сидел за низким столиком. Афоня по его взгляду подносил ему к губам чашку с чаем.
– Уж не в сваты ли вас Базаров позвал? – Мария Спиридоновна шумно сдула со щеки локон. Повернулась к Грише. – Григорий Никифорович посоветовал, так и пошла бы…
Не надо, – слишком поспешно сказал тот.
– Отчего же, Григорий Никифорович? Воз можно, будь я рядом, уберегла бы его от смерти…
Он бы вас за волосья таскал.