— Правда всегда одна, Рыбкин. Всегда одна. Только нужно каждому уметь познать правду. Об этом трудно рассказать. И совместить можно. Нужно только верить, что правда, за которую стоишь, — настоящая и единственная.

Рыбкин зашевелился, прикрывая рваными полами шинели ноги, и похлопал с мужицкой лаской по брюху завозившуюся лошадь.

Она стихла. Рыбкин сказал:

— И, по-моему, очень даже можно. Мы, конечно, мало чему учены. За медную полушку писарь по складам читать обучил. А вот, коли почитать, скажем, Евангелие и, допустим, партейную программу, то видать — что по писанию, что по программе — одинаковая правда. И Христос для бедных трудящихся старался, и большевики об том же страдают. А что церква за богатых заступой стала, так в том попы повинны. Попы тоже человеки, греху подвержены.

— Да, — односложно ответил Евгений Павлович.

— Видать, сон вас долит, товарищ Адамов. Спите. Авось завтра выберемся. А не выберемся, так вам с полбеды, зато мне беда…

— А почему мне полбеды? — оживился Евгений Павлович, приоткрывая глаза.

— В рассуждении кадетов. Вас-то простят, как вы генеральского чина; а Рыбкина, мужика, — пожалуйте под машинку.

— Глупости говоришь, Рыбкин. Одинаково скверно будет и тебе и мне. Ну, давай спать!..

— Спокойной ночи, товарищ Адамов, — вздохнул красноармеец.

Евгений Павлович прижался плотнее к лошадиному брюху. Сквозь пленку дремы подумалось о словах Рыбкина, и генерал представил себе встречу с белыми. И неожиданно почувствовал испуг и томительное отвращение. Чтобы отделаться от этой мысли, надвинул шлем на глаза и уткнулся носом в лошадиную шерсть.

— Вставайте, товарищ Адамов. Идтить пора. Светает.

Сквозь сон генерал почувствовал осторожные подергивания за плечо и раскрыл глаза. Оспенные рябинки со щек Рыбкина ласково усмехались ему.

— Заспались. Мне и то жаль вас будить было, да надо.

Евгений Павлович наскоро вытер лицо снегом и вскарабкался на лошадь.

Рыбкин потянул за повод.

— А ты что не садишься?

— Лошадь ослабла. Двоих не свезет. Да идти-то уж недалеко.

И красноармеец зашагал по снегу, ведя лошадь.

За опушкой, где вчера видели только черный провал, лежала ровная белая полянка. Она опять замыкалась редким березняком. Пройдя березняк, Рыбкин остановился.

— Глядите, деревня, — сказал он смешливо, вытягивая туда палец. — Знать бы, так не пришлось бы в лесу мерзнуть. Только вот чия? Наша иль ихняя?

Он пролез в кусты, присел на корточки, долго вглядывался из-под руки и с радостным лицом повернулся к генералу.

— Наша. Красный флаг над избой. Повезло-таки. Ходим скорей!..

Он опять ухватился за повод лошади и вприпрыжку побежал по снегу, волоча винтовку. Уже у самых строений, навстречу из-за избы, высыпала куча солдат, несущих длинное бревно.

— Товарищи! — заголосил Рыбкин. — Ребяточки! Подмогите!

Солдаты услышали крик, бросили бревно, выпрямились и обернулись. Рыбкин громко охнул и осел. На плечах солдат он различил красные лоскутки погон. Рыбкин метнулся к Евгению Павловичу.

— Белуга!.. Гоните в лес, а мне все одно пропадать. Я их попридержу! — крикнул он, припадая на одно колено и вскидывая винтовку.

Генерал повернул лошадь и тронул ее шенкелями. Но усталое и голодное животное, почуявшее запах еды и стойла, заупрямилось. Генерал оглянулся. Солдаты бежали от изб. Рыбкин яростно дергал затвор и, завыв, отшвырнул винтовку в сторону.

— Примерз затвор! — крикнул он. — Один конец, монумент ихней матери в глотку!

Солдаты набежали. Генерал увидел, как трое навалились на Рыбкина. Двое подбежали, ухватили за повод и грубо сдернули Евгения Павловича на землю. Скрученного поясом Рыбкина подняли с земли. По губе у него стекала струйка крови. Он молчал. Его подвели к Евгению Павловичу и поставили рядом. Рослый солдат с нерусским лицом подошел к Евгению Павловичу и, заглянув в лицо, сильно рванул за бородку.

— Штарый шволичь, — сказал он, сплюнув, — пешок шыпет, а балшивик.

Другой солдат, засмеявшись, ударил Евгения Павловича в бок прикладом рыбкинской винтовки. Евгений Павлович шатнулся и жалко, по-детски, ойкнул.

И тогда от жалости или от растерянности, но вырвалось у Рыбкина от сердца негаданное слово:

— Не трожьте, гадюки, старичка. Ваший он. Из генералов.

Солдаты переглянулись. Рослый, с нерусским лицом, насупясь, покраснел и, скрывая смущение, прикрикнул:

— Форвертс! Марш на штаб!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Евгений Павлович стоял у стола в избе и смотрел, не поднимая глаз, на детские, в заусеницах у ногтей, розовые пальцы поручика.

— Вы можете подтвердить документально показание взятого с вами вместе в плен красноармейца, заявившего, что вы бывший генерал русской армии? — услыхал он молодой, хрусткий, как наливное яблоко, голос офицера.

— Конечно. У меня есть личная книжка. В ней отмечен мой послужной список, — ответил генерал. — Только зачем это вам?

— Как зачем? — удивился поручик. — Это совершенно меняет дело. Где ваша книжка?

Евгений Павлович расстегнул шинель и, достав из внутреннего кармана книжку, подал офицеру. Поручик брезгливо взял ее и развернул, скользя глазами по тексту. Лицо его порозовело, прояснело, стало гладким.

— Ну, — сказал он, складывая книжку, — считаю долгом извиниться перед вашим превосходительством за несдержанность нижних чинов. Они будут подвергнуты дисциплинарному взысканию. Вы свободны, ваше превосходительство. Я сейчас доложу полковнику. У нас большая нужда в высшем командном составе, ваше превосходительство.

Генерал устало закрыл глаза. Перед ним встал на мгновение умерший уже в сознании мир генералов, погон, орденов, каменной субординации, тяжелая мертвенная машина развалившейся империи, олицетворенная в эту минуту сидевшим перед ним оловянным солдатиком, преисполненным аффектации, дисциплины и исполнительности. И сразу стало ясным, что эта машина навсегда уже чужда и враждебна ему, как он сам чужд и враждебен ей. Он сморщился, словно от зубной боли, покачал головой и сказал офицеру, медленно и раздельно роняя слова:

— Вы думаете, я смогу служить в вашей армии?

Поручик улыбнулся.

— Отчего же нет, ваше превосходительство? — ответил он, не поняв, не сомневаясь, что иначе понять слова генерала невозможно. — Ведь вы же не какой-нибудь прапорщик военного времени из студентов. Никто не заподозрит вас в добровольном большевизме, ваше превосходительство.

Генерал усмехнулся.

— Вы меня неправильно поняли, господин поручик, — возразил он, — я именно хотел сказать, что служба в вашей армии этически неприемлема для меня.

Поручик выронил на стол деревянную карельскую папиросницу и впился в изрезанное морщинками ссохшееся лицо.

— Вы с ума сошли? — вскрикнул он.

Генерал с внезапной и поднявшейся из самой глубины ненавистью почувствовал, что румяное, беспечное лицо офицера, с черными подстриженными усиками над пухлой губой, до омерзения противно ему.

— Потрудитесь держать себя прилично, — дрогнув челюстью, кинул он офицеру, — я старше вас вдвое. Я ведь не говорю вам, что вы с ума сошли, служа в вашей армии.

Офицер поднял со стола папиросницу, открыл ее, бросил в рот папироску и нервно закурил. Глаза его сощурились и стали хитро-хищными и пронзительными.

Он опустился на табуретку, закинул ногу за ногу, сложил руки на колени и, затянувшись, нарочито нагло пустил дым в лицо Евгению Павловичу.

— Вы что же, большевик? — спросил он с презрительной иронией твердолобого молокососа и захохотал. — Вот так анекдотик!

— Нет, не большевик! — ответил Евгений Павлович.

— Тогда почему же вы не хотите служить в нашей армии? Кто же вы?

Генерал пожал плечами.

— Вы этого не поймете, — сказал он с тем же тихим презрением, с каким говорил когда-то с Приклонским, — не сможете понять… Когда огромное тело пролетает в мировом пространстве, в его орбиту втягиваются малые тела, даже против их воли. Так появляется какой-нибудь седьмой спутник… Но все равно — вы ничего не поймете, и разговаривать с вами я почитаю излишним, — закончил он, чувствуя, как вся кровь прихлынула к лицу от внезапной бешеной ненависти к этому оловянному солдатику, щурящему бессмысленные глазки заводной куклы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: