— Да ничего особенного, Никитич. Поговорить вот с тобой хочу.
— Ну, идем, идем. Я как раз чаишко на примусе нашпарил. Сам домовничаю. Как это у немцев раньше-то было… А? Кирхе, кюхе, кинде, — так, что ли? Три ка, кака.
Он сузил добрые стареющие глаза в узенькие щелочки, лукаво-насмешливые, и втянул Кудрина за собой в комнату.
На покрытом клеенкой столе парил чайник. Никитич усадил Кудрина.
— Ой-ой, милый, что-то мне твое обличье не нравится. Ты погляди на себя… Эх, мать честная, зеркала нет… ну хоть в чайник поглядись, жаль, баба закоптила. Ишь губы как подобрал. Внутреннее трясение, что ли?
— Пожалуй, что и так, Никитич, — нервно ответил Кудрин. — Вот хочу с тобой потолковать.
Никитич сразу посерьезнел и пытливо посмотрел на гостя.
— Ну вот, выпей чаю и выкладывай, — без усмешки, с ласковым вниманием сказал он, подвигая Кудрину стакан, и сам сел напротив, положив локти на клеенку и подпирая ладонями подбородок.
Кудрин залпом выпил обжигающий горло крепкий чай и сразу почувствовал облегчение от ласкового голоса приятеля, от его настоящей, неделанной внимательности, от чувствуемого желания товарища быть по-настоящему полезным пришедшему.
И, волнуясь немного, он заговорил. Он рассказывал по порядку обо всем, что случилось с ним за последние дни, событие за событием, мысль за мыслью, как допрашиваемый рассказывает опытному и благожелательно настроенному следователю.
Никитич слушал не меняя позы, только чуть-чуть склонив голову к левому плечу.
— Вот, Никитич, дорогой. Может быть, я путаюсь, может быть, я куда-то уклонился, я не могу сам себе дать точного отчета. Ведь как-то странно, понимаешь. Казалось бы, разная совершенно у нас психология и установка. Партиец и спец. Марксист и черт его знает кто… идеалист… мелкобуржуазный осколок, сменовеховец, а я вот спорить с ним не могу. Так, наступаю ему на философский хвост по обязанности, а вот рассуждения его по части культуры нашей, некуда правду деть, в морду бьют без промаху. Неужто мы этого участка и в самом деле за другими делами не заметили? Тогда новый фронт. И какой фронт! Почище всех остальных, фронт моральной перестройки. Постройка нового человека на новых дрожжах. А пока кругом действительно же мещанский чертополох. Взять хоть этот номер в клубе. А кто виноват? Не они же. Мы, ответственные! Вожди! Зарылись с башкой в бухгалтерию, калькуляцию и канцелярщину, а под носом у нас такие «дома культуры»… Так что ты скажешь?
Никитич поднял голову и опять лукаво сощурил глазки. В этом сощуривании Кудрину показалось что-то общее с взглядом Ленина, и от этого сходства стало тепло. Никитич, помолчав, сказал:
— Хорошо, что пришел. И что за сердце тебя все это взяло, тоже хорошо. А расстраиваться, милый, не след. Совсем не след. Поймал явление, уясни. А уяснивши, вырабатывай тактику, но без горячки и без треволнения. Спец у тебя, видать, с башкой, но на то она и спецовская, чтобы видеть плохое, да не знать, как с ним справиться. Вот он панику и разводит, как сметану в щах. Мещанство? Накипь? Хлам? Похабщина? Разложение? Кто же этого не видит? А видеть — это значит для нас познавать и бороться. Тебя пугает? Вот я тебе притчу расскажу, по писанию. Этот самый манер притч не только для поповских проповедей пригоден. Он и нам мастит. Ты у моря живал?
— Бывало, — сказал Кудрин, с каким-то особенно радостным вниманием слушая Никитича.
— Ну? Вот и ладно. Я подле него, косматого, неуемного, всю молодость протер. Тихое море видал? Хорошо? Вода как стеклышко, дно видать, а поверху шелком стелется. Ни соринки. А налетит штормяга, раскачает зеленую муру, вздыбит, взбаламутит, перетрет ветряными лапами, и всплывет наверх черт-и-что. Сор, щепа, дрянь, дермо всякое по мути плавает. И чем пуще штормяга — тем более сметья поверху. Вот и смекай. Мы не то что штормягу, ураган подняли, с самого дна все вывернули. Утрясется погода — дрянь сама потонет.
— Да ведь не тонет, Никитич, а все шире расплывается.
— Брось, брось трусить. Так и в море. Сверху уже стихнет как будто, а внизу все еще раскачано и всплывает наверх. Только разница, что морю никто не поможет ускорить процесс потопления дряни, а мы это можем сделать. А раз тебя это волнует, милый, тогда и книги в руки. На одном деле был полезен, на другом, может, вдвое пригодишься. Мы теперь как офени-коробейники должны в себе всякий товар иметь, или вроде пожарных, — где пожар, туда и скачи. Так-то, Федюша, милый, — сказал Никитич, — хватит еще дела на три смены. А теперь, знаешь-ка что, ложись ты у меня переночевать. Нечего на ночь глядя трепаться. Небось устал, да и сам говоришь, дома несладко. Я тебя сейчас на диване устрою, а утром еще покалякаем.
Кудрин поблагодарил. Он ощущал в самом деле мучительную слабость. Напряжение, не отпускавшее его весь день и поддерживавшее в состоянии боевой готовности, разрядилось беседой с хозяином и перешло в реакцию приятного изнеможения. Он послушно, как ребенок за отцом, вышел вслед за Никитичем в его маленькую рабочую комнатушку и, с трудом дождавшись, пока Никитич устроил постель, свалился на диван и, едва успев сказать Никитичу «спокойной ночи», заснул.
Кудрин бережно повернул ключ и отворил дверь квартиры, стараясь не делать шума. В семь утра его разбудил Никитич, пришедший продолжить вечернюю беседу. Они проговорили еще с час, и Кудрин отправился домой переодеться после дороги.
Когда он подъехал к дому, была половина девятого, и, подымаясь к себе, он подумал, что Елена, наверное, еще спит. Он рассчитывал тихо сделать все, что нужно, и уехать в трест. Ему хотелось еще оттянуть неизбежное и неприятное объяснение по поводу разговора с Манухиным.
Но едва он открыл дверь в столовую, как увидел Елену, совсем одетую, за столом. Она пила чай, веки у нее были немного припухшие.
Кудрин, несколько озадаченный встречей, которой не ожидал, остановился в дверях и нарочито небрежно, будто он всего полчаса назад видел Елену, сказал:
— Здравствуй. Что так рано?
Елена, не оборачиваясь к нему, продолжала пить чай с блюдечка.
Кудрин видел по наклону ее головы, по запылавшим кровью ушам, что она злится, и, чтобы положить предел глупому состоянию, стыдясь ненужной попытки лжи во спасение, сухо и сурово сказал:
— Я думаю, что если ты не хочешь разговаривать со мной, то можно сказать об этом прямо, а не молчать, как поповна, обиженная на жениха. Мне нужно с тобой поговорить.
Елена поставила блюдце на стол и подняла голову. Рот ее искривился брезгливой гримасой, и во взгляде Кудрин увидел мутную ненависть.
— Думаешь, я не знала этого? — ответила она странно придушенным и в то же время визгливым голосом, какого Кудрин никогда не слыхал у нее. — Ну что же, давай разговаривать. Это вовремя и кстати. Поспал у актрисы и приехал объявить жене, что она «не удовлетворяет тебя развитием, отстала» и так далее, как полагается.
Кудрин невольно попятился. Проглотив набежавшую слюну, он недоуменно произнес:
— Ты что, рехнулась? У какой актрисы?
Елена вскочила. Отброшенный стул закачался и странно перевернулся вокруг оси на одной ножке, как будто танцуя, и это почему-то ясно и точно запомнилось Кудрину.
— Не ври!.. Не ври, не вывертывайся. Даже на правду мужества не хватает! — закричала Елена. — Вы все одинаковые подлецы. В кармане партбилет, а в душонке собачий блуд… Разговаривать хочешь? О чем? Все ясно, Кудрин прижал к груди сложенные руки, как делают обиженные несправедливым обвинением дети.
— Елена, — сказал он насколько мог спокойно, — что с тобой? Я ночевал у Никитича. Я скажу тебе по правде: вчера, когда я приехал из Москвы и узнал от Манухина о твоем дурацком доносе, я не хотел ехать домой, чтобы не наговорить со зла лишнего и ненужного. Вечером из клуба зашел к Никитичу поговорить о кой-каких серьезных вопросах, которые меня волнуют, устал, разволновался, и Никитич уложил меня у себя. Какая актриса? И как тебе не стыдно клепать, как базарная баба, на хорошую, умную женщину. Я не узнаю тебя.